Здесь присутствует и мотив образования super-ego, выражающийся в осознании социального запрета и в вынужденном подавлении своих желаний: «Я знал, что <…> самое заветнейшее из всех моих желаний – чувствовать присутствие подле меня мамы в течение этих печальных ночных часов – находилось в слишком большом противоречии с неумолимыми требованиями жизни и намерениями моих родителей»[709]
. Жан-Ив Тадье указывает на присутствие «безличного закона», одну из активных составляющих Эдипова комплекса, в действиях матери, которая из боязни рассердить мужа отказывается подняться в спальню и поцеловать маленького сына: «Ребенок-повествователь, отходя ко сну, хочет заставить мать подняться к нему; но она передает ему через Франсуазу “ответа нет” <…>»[710].Здесь присутствует, наконец, в форме признаний состарившегося героя, и один из конституирующих элементов теории Фрейда: сосуществование, или параллельное существование, в индивиде на протяжении всей его жизни вытесненного в подсознание желания инцеста (тоски по недостижимому инцестуальному воссоединению) и механизма его подавления – источник взрослых неврозов, симптоматических проявлений подсознания а, соответственно, и самого raison d᾽être психоанализа: «Но с недавних пор я стал очень хорошо различать, если настораживаю слух, рыдания, которые я имел силу сдержать в присутствии отца и которые разразились лишь после того, как я остался наедине с мамой. В действительности они никогда не прекращались <…>»[711]
.Мотив Эдипова комплекса, в его наиболее хрестоматийном понимании, проходя через книгу Пруста и через жизнь и память его героя, таким образом, оказывается одним из ведущих средств организации повествования. Женет, например, видит в Эдиповом комплексе, в постоянном воспроизведении «первоначальной и навязчивой сцены» Марселя, в этом «вертикальном Комбре повторяющейся обсессии» один из конститутивных элементов «В сторону Свана» и шире – темы памяти, центральной для всего романа:
<…> сцена, оставшаяся в памяти повествователя как единственное воспоминание о Комбре, которое не может померкнуть, сцена
С маленьким Марселем, французским собратом Котика, при желании можно разыграть классическую схему Фрейда как по нотам.
Интересные отношения складываются с психоанализом у Набокова. Его случай оттеняет разницу между Фрейдом и Лаканом еще более наглядно.
Набоков: я от Фрейда ушел…
И в русском варианте автобиографии, «Другие берега», и в англоязычных «Conclusive Evidence» и «Speak, Memory», Набоков строит свой текст как бы по принципу анти-Фрейда, время от времени сверяясь с венской школой – чтобы удостовериться в ее несостоятельности на примере своего детства.
На первой и второй страницах «Других берегов» автор заявляет о задаче восстановления своей уникальной личности в черноте мирового безличия: «Сколько раз я чуть не вывихивал разума, стараясь высмотреть малейший луч личного среди безличной тьмы по оба предела жизни!», «Не умея пробиться в свою вечность, я обратился к изучению ее пограничной полосы – моего младенчества»[713]
. На второй странице заявляется и несогласие с Фрейдом:В поисках ключей и разгадок я рылся в своих самых ранних снах – и раз уж я заговорил о снах, прошу заметить, что безоговорочно отметаю фрейдовщину и всю ее темную средневековую подоплеку, с ее маниакальной погоней за половой символикой, с ее угрюмыми эмбриончиками, подглядывающими из природных засад угрюмое родителькое соитие[714]
.Мотив «фрейдовщины» уже не исчезает из текста: автор описывает тот или иной эпизод своего «удавшегося детства» и тут же спохватывается и опасливо трогает хрупкий ледок, поддерживающий маленького Володю – не провалился бы тот в мутные воды фрейдизма. Вот Набоков описывает свои младенческие игры и предусмотрительно, еще до того, как у читателя возникнут ассоциации с Фрейдом, восклицает: «Первобытная пещера, а не модное лоно, – вот (венским мистикам наперекор) образ моих игр, когда мне было три-четыре года»[715]
. Вот автор, не без умысла, проводит «размаянного» «фавненка» (почему-то приходят на ум словечки из «Лолиты») по заминированной Эдипом зоне родителей: