В просторной стеклянной палатке действительно было много разных трав с толстенными стеблями и большими яркими цветами. Советник благоговейно надел серый фартук, перчатки (я тут подумал, что он, верно, глубокий масон), накачал воды в лейку и стал обихаживать своих бесчувственных питомцев, рассказывая что-то о каждом, при чём латыни в его речах было больше, чем чего-либо другого. Он ещё спрашивал у меня английские названия этих растений, демонстрируя талант находить чужие слабости. Какое-то время мне удавалось выкручиваться, но когда я нарёк хризантему одуванчиком, его превосходительство раскусил меня и совсем крепко насупился. Вдруг я заметил бьющегося лбом о стену матёрого шершня, указал на него Гёте и сказал:
- А вот это худшее насекомое наших широт - разбойник шершень!
- Его укус опасен для жизни?
- К сожалению, нет. Но зато стаи этих чудищ нападают на пчелиные гнёзда, убивают всех защитников и поедают детей. Вот так... Дайте мне, пожалуйста, стеклянную банку и плотный лист бумаги.
- Хотите его поймать?
- Ага.
- И что вы с ним будете делать?
Он подумал: "Я не хочу ни иметь эту тварь в своей коллекции, ни смотреть, как её раздавит этот сумасбродный мальчишка".
- Как что? Выпущу.
Садовод притащил колбу с бумагой, и, опытный ловец, я с первого приёма заполучил в сосуд хищника. Мы рассмотрели его под такую мою тираду:
- Если бы я встретил его нападающим на улей, я голыми руками оторвал бы ему голову; если бы его слопал грач, мне было бы наплевать, но дать ему медленно умирать в этой благоуханной тюрьме я не могу.
Через минуту шершень с леденящим сердце гудом улетел на волю, а Гёте, начинающий уставать от меня, спросил:
- Так какое там у вас ко мне важное дело?
Мы вернулись в дом.
- Я написал одну драматическую поэму. Друзья говорят, что она до неприличия похожа на вашего "Фауста".
- Вы хотите мне её показать? - великий автор чуть закраснелся, - Что ж. Охотно взгляну.
- Вы ведь знаете обо мне больше, чем показываете! Узнайте ещё: я дорожу своей честью. Если вы сочтёте это неоригинальным, я на ваших глазах сожгу рукопись.
- Вам настолько безразлично ваше творение?
- Оно останется со мной - в моей памяти - проживёт свой век и умрёт вместе со мной, но никто не посмеет упрекнуть меня в эпигонстве!
- Ну-ну, не надо так горячиться. Дайте мне вашу поэму и сорок минут.
Прошёл час моего рассматривания гербариев. Господин советник вырвался из кабинета, как ошпаренный, схватил со стола стакан, выплеснул в рот, упал за стол, подоткнул под голову неверную руку. Посидев так немного, он перевёл каменный взгляд на меня, ни живого ни мёртвого, и загробно произнёс:
- Я действительно наслышан о вас и прочёл почти все ваши сочинения, и узнал вас ещё раньше, чем разбудил, и сразу понял в вас большой талант... И вы ведь сами цените себя высоко. Вам много раз говорили в лицо, что вы - гений. ....... Вы, видимо, сочли, что вам всё дозволено... Допустим, вам не понравился мой "Фауст". Вы сели за пародию, увлеклись,... ещё больше увлеклись и как никогда настойчиво указали на ваш семейный скандал, о котором уже все знают, что он был, но не всё ещё - в чём он состоял!... Но зачем вам понадобился этот eintopf из древней нечисти, призраки какие-то, колдунья эта? А главное, зачем вы это привезли мне!? Если бы вы были моложе, я счёл бы вас просто наивным лоботрясом, но передо мной мужчина и признанный писатель! Вы хотите, чтоб это читали? Чтоб мой "Фауст" стал посмешищем, а молодые люди начали влюбляться в ближайших родственниц, потом призывать стихийных духов и смерть!? Вы готовы сделать всю Европу жертвой вашей сердечной невзгоды?! Как вам не совестно?!! Покиньте меня сейчас! Если моё мнение переменится, я вам напишу.
До меня донёсся собственный спокойный голос, требующий вернуть рукопись.
- Нет, я сохраню этот шедевр, покажу знатокам и любителям..."
Здесь был допущен пробел в две строки, а дальше почерк автора несколько изменился.
"Теперь я сижу на мосту и курю. Мне ничего не остаётся, как утешаться воспоминаниями о премьере "Корсара", когда мои лучшие друзья, простые добрые души обхохотали меня с моим издельем, как пьяного индюка на катке. Я выскочил на улицу, добежал до реки. Было так больно, что, казалось, между прыжком и погруженьем в воду прошёл целый день.
Наконец всё исчезло, я выпал в другое измерение, в его тугой холод. Там не было никаких сил и мыслей, а время чувствовалось так, как чувствуется ветер в воздухе. Я открыл глаза, ничего не помня, лёжа на груде ржавого железа и битого стекла, покрытого полипами; чёрные водоросли струились из щелей дна, как кровь из ран. Шёл редкий дождь из окурков, огрызков, разорванных писем; причудливой глубоководный рыбой, состоящей их одной лишь зубастой раззявленной пасти, лениво опустилась консервная банка и, отыскав последнюю пядь чистого ила, врылась в него. Яхтёнка проплыла надо мной, как дохлая акула брюхом вверх. Я подобрал мои ноги, руки, оттолкнулся чёрти от чего и всплыл.