Тихий и малоприметный по доброму мирному времени переулок с приближением войны наполнился гулом и треском машин, тарахтеньем повозок, голосами разноязычной речи, жил нервным пульсом человеческой спешки. Из мелкого, второстепенного капилляра, где еле-еле может что-то просочиться, Холодный переулок раздувался в эти дни до широкой артерии. Много народу тут проехало и прошло, протаскивая в узком коридорчике между хат и плетенных хворостом заборов к Полянскому броду свои заботы, нужду и непокой лихолетья.
Ехали-катили тысячи колес поспешающей ездой, пылили, углубляли колею…
Сколько раз Ульяна выходила к калитке и стояла здесь, думая горькую думу. Не жалко было раздавленной и погубленной под колесами зеленой травы и земли Холодного переулка, прогнувшейся под непосильной тяжестью протаскиваемых грузов, — жалко было попранной и сорванной с места жизни. Она всматривалась в лица красноармейцев и беженцев, почти каждого хотела запомнить и у каждого спросить, где жил до войны, какая семья, куда ж ты теперь опешишь и как думаешь жить завтра. Иногда удавалось завязать разговор, напоить дорожного человека молоком, переломить с ним пополам свою кукурузную лепешку. Люди эти рассказывали о своих бедах по-разному и по-разному намеревались жить дальше. Где — им было все равно, только без немцев и там, куда вражья орда не должна дойти. Ульяна слушала и согласно кивала, свою станицу тоже считала таким местом и себя оставляла здесь на всю войну, на долгое жительство.
Военные больше не квартировали в ее хате. Она снова перешла жить в чистую половину и Митю туда перевела и Ольгу с дочкой (сделала для квартирантки отгородку), а в хатыну пускала беженцев, предварительно проверив у них документы и предупредив квартального: слухи о немецких диверсантах и грабежах толкались в эти дни по станице — днем было тихо, а ночью лихо.
Как-то она заметила, что на ее огород пролезла через плетень воровская рука и настригла колосьев с полоски пшеницы. Ага, не буду ждать, пока всю пожнет тот, кто не сеял, две сотки всего и могла занять под зерно, и на те чужой глаз засвирбел. Взялись с Ольгой за серпы, сжали огородную пшеничку и на горище поставили снопы досушивать, три ведра зерна с них намолотили цепом и отвеяли, на черный день припасли. Исхитрилась Ульяна и сена для своей коровы накосить вместе с Митей и перевезти на подворье.
Все чаще брала она с собой на работу сына, к нему присмотрелись в конторе «Заготскот», допускали к самостоятельной работе по перевозкам. О своих задумках уйти из станицы он помалкивал. Ульяна знала, что он ходил в военкомат и просился на фронт: взрывник, мол, я, почти готовый солдат. «Комсомолец?» — «Да». — «Жди, можешь пригодиться на важное дело…» Она тому разговору мало поверила: «А, брешут. Когда ж это семнадцатилетних хлопченят толкали на войну? Ще материно молоко у них на губах не обсохло…»
Их работало сейчас в конторе «Заготскот» трое одного возраста хлопцев: Митя, Иван Конюк и Николай Трахов. «Три танкиста — три ездовых друга» — так окрестили приятелей знакомые станичники. «А слабо на спор, если нас вместе пошлют в танковое училище? — горячились хлопцы и рявкали в три молодые глотки: — Нам разведка доложила точно…» Для верности в дружбе они сфотографировались и троих девчат, как невест, рядом с собой перед фотографом поставили. Видела Ульяна ту фотокарточку — что тут такого, дело молодое, пусть память остается о молодых годах. О последних мирных днях, могла б добавить, да кто ж знал точный счет тем дням? Но поворачивалось все к тому.
Уже заговорили об угоне казенного скота на восток, и Горячий Ключ немцы бомбили чуть ли не каждый день, объявилась на Одаркином подворье городская старушка, ушедшая оттуда из-за бомбежек, и козу с собой привела.
Опять-таки, как верить всем слухам и в тот угон худобы на восток, если бригадира Стрекоту послали в эти дни скупать по станицам и хуторам мясную живность и он так удачно скупал, что одной арбы ему не хватило, телеграммой из Мартановки затребовал, чтобы прислали вторую. Пришлось Ульяне быков запрягать и ночью в кромешной тьме искать перед Мартановкой брод через речку. Хорошо, что быки сами вошли в нужном месте в воду, — знали ту переправу, вывезли арбу, и назавтра в арбе этой закудахтали куры в клетках, крутили длинными шеями гусаки. Дед Стрекота обрадовался подмоге, был необычно разговорчивым после наезда в свою родовую станицу, разрешил Ульяне брать яйца, какие вдруг обнаруживались в клетках после кудахтанья кур, и даже сам подсказал, что с одной худой овцы шерсть сама слезает, скуби, мол, ее, Кононовна, вовны тебе на теплые носки пригодятся. Отогнали после ту худую овцу на полигонную бойню, сдали почти голенькой на солдатское пропитанье и другую худобу продолжали сдавать по разным назначениям. И все ж таки привычная жизнь истаивала, как льдинка, попавшая на летний солнцепек. Наступил и такой день, когда Ульяну вызвали в кабинет Дьяченко.