— Шо? — Якубский крутнул к ней ухо, будто ответ ученика не понял на уроке. — Дмитриевскую святую субботу знаешь? И преподобного Сергия Радонежского? И Куликово поле? Та я ж тебе напомню и про макарьев день! И великомучениц из княжьих и царских фамилий заставлю молитвами оживить!..
— На то я не самоправна…
— Шо?
— Не самоправна людей с того свету вертать…
— Молчать! — Якубский схватил со стола плетку, подбежал к Ульяне и ткнул ей рукоятью под губы, придержал, чтоб она не могла ничего сказать и допрос на спор не переводила, даже провернул рукоять, чтоб удар получился с оттяжкой. — С большевистских газет грамоту уразумела? Кто принес в твою хату? Кто по станице раскидал? Кто?..
Якубский кричал и угрожал долго, махал плеткой перед лицом Ульяны и в конце концов объявил, что наказывает штрафом в сто марок и месячной принудиловкой.
Запомнилась ей эта принудиловка, отольются Якубскому и другим ворогам людские горючие слезы!
Работа была подконвойная, тянулась с утра до вечера, как у невольников, и никак не оплачивалась. По немецкой команде в комендатуре строили невольников, куда-нибудь уводили с конвойным немцем или увозили и туда же, в комендатуру, возвращали. Никто не знал, будет ли работать после утренней команды, на допрос ли потянут, оставят ли жить, убьют ли, отпустят ли на ночеву в свою хату. А каждая невольница была матерью и главной хозяйкой, на подворье и в хате ждали ее дети, сиротское горе с утра до вечера мыкали, от домашней работы отвыкали ее руки, горькие думы затесями морщин секли губы, сушили глаза. Печальнее нет материнской неволи в лихую годину войны. Неволя у родимого крова во сто крат горше, от нее стареет земля, древо жизни усыхает на корню…
Ульяна возвращалась вечером из немецкой комендатуры на свое подворье, как на пепелище. Тихо было, ни человеческого голоса, ни жилого тепла.
Было когда-то людно в ее хате, была шумная жизнь, а сейчас пусто, как в старом скворечнике зимой, и даже корову не хотелось ей лишний раз проведать в сарае, да и та в эти дни молчала, потому что стояла с порожним выменем в стойле, сама не просилась на раздой, каким-то чудом оставались живыми три пеструшки в курятнике. Однажды она обнаружила их во дворе сестер Удовенчих и заставила Дуську открыть калитку — отдай, мол, моих курей, а если не веришь, посмотри сама, до какого подворья они побегут от твоей калитки. Вернула свое добро, без радости упрятала назад в курятник…
Не раз Ульяна в эти арестантские дни хотела наложить на себя руки, и только материнская тревога о сыне оставляла какой-то смысл в этой жизни и к чему-то обязывала. И она рассказывала о своем сыне богоматери, не утаивала, что всегда любила Митю больше других своих детей, за это много раз терпела покару господню, а отступиться от своего греха не может и сейчас.
У нее появилась привычка «балакать» со своими кровниками. В таких разговорах она много раз переживала свою жизнь заново, эта привычка стала для нее единственной спасительной отдушиной и утешением. Она собирала под свой сиротский материнский кров всех, кого любила и хотела любить, ей очень не хватало сейчас именно этого, чтобы выжить среди злобы и нежитья.
Возвращаясь с немецкой принудиловки, шла в первую-очередь к стене, где висели семейные фотографии, со всеми родичами и знакомыми здоровалась, каганец-светильничек, как поминальную свечу, мимо каждого кровника проносила и начинала с общего разговора: какая была за день погода, рассказывала, что немцы делать заставляли и где, каких людей немцы сгубили, с кем из новых невольников познакомилась. Она была первой невольницей из всего своего древнего казачьего рода, никто из ее кровников не знал, что такое плен, да еще немецкий, да еще в своей станице, которую от века никакой ворог чужеземный не завоевывал, где нерусскую речь никогда не слыхивали на станичных улицах и в казачьих хатах. Значит, горше ее доли никто из родичей не познал. Но вспоминала сына и мучилась еще больше своим бессильем помочь ему сейчас, когда больше всего и нужна ее помощь. «Где ж ты, Митенька, где? Я, наверно, тебя не дождуся. Ты, сыночко, правду когда-то сказал: «Много сейчас, мамо, не от вас зависит». А я таких слов никогда отцу и маме не говорила. Они ж мне не давали заплутаться, всегда я могла их закликать на помощь, всегда отзовутся, помогут, спасут».
Будто вопленица, кричала Ульяна в стенах своей хаты, забывалась, уводила себя из неволи в другую жизнь…