И сейчас вроде бы для сравнения посматривала на свой портрет, станичным фотографом сработанный. Был на снимке солнечный день, и Ульяна стояла под вишней, чуть прищуривая серые глаза; белое платье с прямыми плечами молодило ее и придавало уверенности и той чисто женской гордости, какая сквозит часто во взгляде зрелой женщины, у которой все в жизни складывается хорошо: есть муж, дети, достаток и до старости еще жить и жить да радоваться. Фотографировалась она в тридцать седьмом году, когда жизнь ее в лад вошла… Матвей работал кузнецом в МТС, Митя учился в школе, вытягивался ростом в отца, а она работала в полевой бригаде военного подсобного хозяйства, ходила в ударницах, и, будь грамотной, назначили б звеньевой.
Этой фотокарточкой Ульяна очень дорожила и ни в какую не соглашалась, когда Федя сказал, что расчертит ее на клетки, чтоб точнее перерисовать, а после сотрет следы карандаша.
— А чем твои клетки стирать? Загубишь карточку, и все.
— Разведчик свои секреты не выдает. Ловкость рук, одно куриное яичко и никакого мошенства!
— Отстань, босота. Курей у меня не осталось, и позычать до людей не пойду. Малюй, но карточка чтоб чистой была, а то ухи надеру.
Между тем слух о пятерых разведчиках, скрывавшихся в хате Верки Устинчихи, и о гранате, брошенной в них немцами, быстро распространился в станице. Возникли толки и перетолки, рассказы и пересказы, нашлись свидетели и очевидцы. Слух плутал и менял окраску, вбирал в себя слова и терял, замельтешил, приобрел живучесть, завис у всех на виду.
В один из этих смурных дней к Ульяне забежала Мария Любивая.
— Можно в цей хате погреться? — Мария затолкала варежки в карман фуфайки, подула на ладошки и прислонилась спиной к печке, красная с мороза, в цветастом платке с кистями — ягодка баба, спелая вишенка в соку.
Слова и цветущий вид соседки смутили Ульяну. Женским чутьем она угадывала ее притворство: поглазеть на молодого хлопца та пришла, хотя дома детвору оставила и не должна бы так крутить хвостом — молодица, но вдова все же таки, не дивчина, летом похоронку на мужа получила. И она ворчливо ответила:
— Свои женихи не греют, думаешь у соседки отбить?
Мария отмахнулась:
— Ой тошно-лихо, умора с этими женихами — то густо, то пусто, ни одного щас. А твой гладкий стал…
— Хвастается: «Дам бою фраерам в станице». То он матюкается, как ты думаешь, Маруся?
— Ревнивый он. Наверно, кавалеров наших так называет, — Мария прыснула в ладошку, а Ульяна дополнила:
— И кажет: «Разведчик ничего на свете не боится…»
— Ой тошно-лихо, как вспомню про своего. Привели его в хату, теперь надо ж с ногами что-то делать? Ставлю перед ним тазик с водою: опускай туда ноги, пусть отходят. А он мотает головой и бормочет: «Ны хачу!» Красноармейцы окружили, начали стращать, шо попадет ему как симулянту от фронта. Проняло. Я сбегала к Зойке Кравцовой, гусячьего жиру выпросила. «Ну, думаю, теперь свое «ны хачу» забудет». Когда смазала ему пухири на ногах и закрутила чистыми тряпками, подходю с миской супа: «Хлопчик, похлебай горячего». Отвернулся к стенке и молчит. «На кого ты сердишься?» — спрашиваю. «Эта мой деля. А кушать ны хачу!» Опять красноармейцы ума вкладывать взялись ему: «Чо психуешь, Гурам? Курсак у тебя пустой, так рубай, пока дают». Ой тошно-лихо, — Мария покачала досадливо ладошкой у запунцовевших в тепле щек и покосилась на Федю. Тот петухом скокнул с кровати на пол, прошелся в носках по горенке, надув щеки и выгнув грудь колесом перед Марией:
— А мен-ня мам-муля об-бещает ж-ж-женить скоро. Айда, девка, за м-меня!
— Та про тебя ж по станице кажуть, шо ты негожий жених. И уши у тебя посечены гранатою, и очи ослепли, и голова разбитая. Так и кажуть, шо ничого от малого хлопца не осталось. Дай, думаю, на свои очи один раз возьму, чем десять раз слухать про жениха твоего, Кононовна. Если побачу, шо брешут, то отобью.
— Ты про своего не все сказала. Чем он тебе не занравился?
— Про то расскажу, если мне в цей хате кухвайку помогут скинуть, та до стола за ручку проводят, и шось налитое поднесут, як невесте…
— Та у тебя щеки и без налитого, дывысь, як зажеврилися. Наверно, чуют, шо Гурам ругается?
— Ой, в руку, не скажи, Кононовна. Пристал на другой день: бомагу и ручку с чернилами найди ему, записку напишет в штаб: «Ны хачу ваш станица, госпиталь отправляй». Нашли бомажку и карандаш. Он всех от себя прогнал и начал маракувать с той запиской. Строчку нацарапает и ляжет, лоб с натуги в поту. Дописал бомажку, просит опять: «Дай адин картошка вароний». Принесла картошку, жду. Он давай свою грамотку конвертом заклеювать и до меня: «Грамотный?» Я головою мотаю: нет. «Бегай штаб. Пакет читать нилзя — сикрет». — «Ой, тошно-лихо, думаю, с твоим секретом не хватало мне хлопот, та теперь, может, заберут тебя от моих очей». В общем, сбегала в комендатуру, сдала «пакет». Вернулась, «Ны хачу» лежит на кровати, сам на горы поглядует, скучает.