Безлюдные при немцах улицы станицы стали оживленными, в центре появился репродуктор, и сразу фонтан новостей хлынул из него, вытащил псекупцев из-под своих крыш и помог увидеть и узнать так много, будто открыли они дверь в целый мир, который долго был отрезан от них оккупацией. Самой главной новостью был, конечно, Сталинград. Бьют наши немецких фашистов, берут в плен тысячами, гонят, проклятых, от Волги и Дона, вышибли уже из Краснодара, очистят скоро всю Кубань и уже не остановятся, не отступят…
Стали приходить в станицу письма с фронта, и о каждом фронтовом письме знала вся улица, радость и беда становились общими. Принесли похоронку на мужа Одарки — Захара Млына, и Ульяна пошла к ней, проплакали вместе вечер, а на другой день заказали Томильчихе отпевание. Старушка опять так душевно пела, что сердце Ульяны рвалось, и она, слушая ее песнопение, дала себе клятву соблюдать теперь все посты и праздники, молиться чаще, чтоб господь бог услышал ее молитвы и взял под свою защиту.
С полчаса простояла она на коленях перед иконой, чем удивила Федю, но сказать он ничего не сказал, придержал язычок. И так она себя настроила, что почувствовала облегчение, будто луч надежды пробил тяжелые тучи и светил ярче, ярче… И когда вдруг почтальонка Клава привезла письмо от Мити, не чем иным, как покровительством господа бога, она эту весточку долгожданную не объясняла. Упросила Сырмолотиху сразу же и прочитать.
Митя писал, что служит в Красной Армии и проходит подготовку в Тихорецке. Сколько пробудет там, не знает, в любое время могут отправить на Голубую линию, но если она быстро соберется, может приехать — к другим новобранцам уже приезжали матери. Как он скрывался от немцев, Митя ничего не написал в своем солдатском треугольничке, расскажет все, мол, когда она приедет к нему.
Ульяна в мыслях уже мчалась к сыночку, останавливала попутные машины, просилась на подводы, бежала бегом. Скорей, скорей, только бы застать, взглянуть на цветочка своего, обнять родного, а там бог ему поможет и сбережет от пуль. Подбежала к иконе, часто-часто закрестилась и стала отбивать поклоны. Стук наружной двери спугнул ее, заставил обернуться. На пороге стоял Федя.
«Вот и уехала… Вот и повидала сыночка, — досадливо покосилась на него Ульяна. — Рази ж сынок знает, как мамка тут бьется одна и тюрьмы дожидает…»
— Никак, письмо, мамуль? — заулыбался Федя. — Вот прозевал почтальонку, а то плясать заставил бы.
Он стоял в накинутом на плечи ватнике, в шерстяных носках, казался уже совсем здоровым — только что сидел за хатой и грелся на солнышке, блаженствовал.
— Тебе щас абы придурювать, — проворчала Ульяна. — А мой сын, может, уже в окопах, а то и похуже…
— Куда загремел, если не секрет?
Ульяна взяла со стола раскрытое письмо, погладила ладонью:
— С Тихорецка пишет. На пулеметчика его там учат. Он же дужий ростом…
— «Кабы я бы да не маленькой был», — затянул Федя дурашливый куплет и подбоченился, будто в пляс намеревался удариться. Курносый, скуластенький, с крапинками веснушек, он выглядел сейчас озорным подростком, и Ульяна, глядя на него, не представляла, как такой замухрышка мог убить девять немцев, которые, казалось ей, были мужчинами крупными.
— Я тебе, кроме игрушечного нагана, ничего в руки не дала б, — пресекла она Федину шутку. — Стреляй с пистонов, ими не убьешь никого.
— Нет, мамуля, я теперь только своим автоматом буду их, гадов: та-та-та-та-та-тата-та. Пачками — в «ящик». И на крышечке цыганочку сбацаю. — Федя все ж таки показал свой характер, а минутой раньше куда девался в нем озорной хлопчик — темными пулями мельтешили зрачки, кривились пухлые губы, и тряслись руки, изображавшие стрельбу из автомата.
Ульяна замахала на него руками:
— Хватит! Что ты из себя дурня корчишь? Ты на горище радый был той немецкой гранате или крестился, пока не рванула? Не кажи мне ничого — и слухать не буду!..
— Вот-вот, — подхватил Федя. — И я когда-то так говорил. А война — случай, мамуля, не тот. Я ж на фронт ангелом попал, а не «босотой», как ты говорила. Сначала в стрелковый взвод загремел, а потом пожалели разведчики: «Куда тебе с трехлинеечкой — айда, Малышка-художник, в наш кубрик». Сами все усатые, тельняшки носят — с флота их в пехоту перевели. Приемам они меня скоренько поднатаскали, и айда за «языком» — фрица в плен брать. Ночь, снег метет, нас семь гавриков. Остальные мужики тертые, а часового убивать меня, салагу, посылают и еще одного молодого кореша: пошел, мол, в соколы — не будь вороной. Залегли с двух сторон, ждем удобный момент. Ты знаешь, мамуля, как я бога молил, чтоб греха на душу не брать! Лежу, чуть не плачу: «Ну прикончи, кореш, этого фрица!.. Ты ж их сколько уже в «ящик», тебе ж это — семечки…» Мотался часовой туда-сюда, спину корешу не подставил — случай все ж таки мне выпал…
Федя прикрыл глаза, зябко повел плечами под накинутым ватником и заговорил тише, почти шепотом: