Между тем Солтан наполнил рог и передал его Матроне. У нее появилась возможность прикоснуться к своему сыну, и, взволнованная, она подошла, положила руку ему на плечо и поднесла к его губам рог.
– Кто не выпьет молча, – сказала она, – пусть увидит мою могилу.
Она ощущала тепло своего сына, и ей казалось, что рука ее приросла к его плечу, они стали единым целым, и биение сыновнего сердца отдавалось в ней самой, и она боялась отнять руку от его плеча, боялась, что ему станет больно, так больно, будто ее отрубили. Но Доме выпил, она убрала руку и удивилась тому, как легко и просто это получилось.
Мужчины встали из-за стола, и сердце ее сжалось: сейчас она проводит сына, чтобы никогда больше не увидеть его.
– Подождите, – сказала она, волнуясь, – хочу вас напутствовать перед дорогой.
Губы ее дрожали, словно на старости лет она начала заикаться.
– Пусть все ваши пути ведут вас к счастью, – она подняла рог, и он тоже дрожал в ее руке. – Пусть вас оберегает святой Уастырджи, пусть прикрывает вас от невзгод своим правым крылом. Пусть моя душа ляжет вам под ноги и сгладит все ухабы на ваших дорогах. Если есть на свете дорога к счастью, пусть она станет вашей дорогой…
Сердце ее билось, готовое выскочить из груди, и слова, которые она произносила, казались ей чужими. Она понимала, что нужно сказать что-то другое, и даже знала что, но те, нужные слова, так и не родившись, умирали в ее сердце, умирали с горьким плачем, и чувствуя, что плач этот вот-вот прорвется, она остановилась в отчаянии, замолчала.
– Ты молишься не хуже, чем жрец в нашем святилище, – смеялась Ната.
Мужчины вышли. За ними – Ната и Венера. Жена Доме осталась, и Матрона, взяв ее за руку, сказала:
– Ты знаешь теперь дорогу к этому дому и постарайся, чтобы после меня он не опустел.
– Не бойся, – улыбалась жена Доме, – не опустеет. Собой клянусь тебе.
И тут же перестала улыбаться, увидев, что Матрона дрожит вся и никак не может унять дрожь.
– Что с тобой? – встревожилась она. – Ты простудилась?
– Да, наверное… Сейчас пройдет.
Когда они вышли со двора, Доме и Солтан уже сидели в машине. Доме протянул жене тряпку и сказал:
– Протри-ка стекло, запылилось совсем.
Матрона, опередив ее, взяла тряпку и стала протирать стекло, мягко и осторожно, как бы лаская машину своего сына.
– Достаточно, – сказал Доме.
Она зажала тряпку в руке и отошла в сторону.
– Счастливо оставаться, – попрощалась жена Доме, садясь в машину.
Матрона стояла в стороне и боялась, что кто-нибудь вспомнит о тряпке, выйдет из машины и заберет ее.
– Завтра приеду за тобой, – сказал сын и включил зажигание.
Она поняла – сейчас они уедут, уедут, уедут, и она тоже уйдет…
– Доме, – вырвалось у нее, – Доме!
Он высунул голову из машины:
– Что?
Она подумала: если ответит, подойдет к машине, они возьмут у нее тряпку, отберут у нее тряпку, отнимут у нее тряпку, отнимут и увезут с собой. Почему-то ей казалось, что только эта тряпка еще связывает ее с жизнью, дает какую-то надежду. На будущее? Она молча смотрела на них, смотрела и не понимала – почему они не уезжают? Что еще хотят забрать у нее? Все, что у нее было, теперь принадлежит им, она ничего не пожалела, ничего не оставила себе. Так чего же они ждут? У нее ведь ничего нет… Когда машина отъехала и скрылась за поворотом, она с тряпкой в руке пошла домой.
9
Войдя, она прикрыла за собой дверь, и остановилась вдруг, поняв, что значит для нее эта закрытая дверь. Боясь, что жизнь снова может поманить ее, покажется желанной, она для верности дважды повернула ключ в замке и, как-то разом устав, присела на кровать. Смотрела, как сумерки осторожно пробираются в дом, проявляясь на стенах черными заплатами, траурными тенями, мертвой тьмой в углах.
Она развернула, расправила тряпку и удивилась – это был рукав мужской сорочки. Наверное, ее когда-то носил Доме. Она прижала рукав к лицу и стала гладить его дрожащей рукой. Казалось, от него исходило живое тепло, тепло ее сына.
Она знала, что ей нужно делать, но никак не могла оторваться от рукава, стараясь все его тепло вобрать в себя. А тепло не кончалось, и чем сильнее она прижимала рукав к лицу, тем больше его становилось.
Так и сидела она, и думала, что эта ткань когда-то верно служила ее сыну, оберегая от летнего зноя и зимнего холода, и ей представилось вдруг – может, и сын ее когда-нибудь найдет обрывок ее кофты или платья, и тоже прижмет к лицу, и ощутит тепло материнского сердца.
Эта мысль заставила ее оглядеть себя. Хорошо бы, конечно, переодеться, но ничего из ее одежды здесь, наверное, не осталось – только старье, которое и выкинуть не жалко. Она подумала, что одежда не только защищает от зноя и холода, но и придает человеку человеческий облик. Ей вспомнились вдруг голые девушки на берегу реки, и снова их нагота возмутила ее.