Но вот наконец и обнаружилось: Соню кладут на операцию. Что именно у нее хотят отрезать, секрет, но по хмурости папы видно, что не какой-то там пустяк. Соня как-то враз похудела и постарела в свои двадцать семь лет, пожелтела и усохла, но по-прежнему дает частные уроки и почти уже собрала на двухкомнатную квартиру. И вот она пропадает на целый месяц, и Дима живет у себя дома, счастливо избавленный от полуторачасового «Светит месяц». Надя собирает по училищу деньги на дорогие лекарства, и кто-то порой недобро усмехается за ее спиной: «Знает, что выкорябает обратно своего Наумчика…» Усмешки эти питаются скандальным слухом о надиной беременности, и это в сорок два года! Хотя спросить напрямик никто пока не решается. Все только шепчутся и шипят: такие они, бабы, вечно подсиживают друг друга, рвут друг у друга изо рта. В конце концов оказывается, что так оно и есть, и посреди учебного года, тринадцатого февраля, она рожает девочку.
Вот ведь какая неслыханная, редкая удача: теперь у Димы есть сестра! Она лежит в его бывшей кроватке с высокими перилами, под его старым голубым стеганым одеяльцем, в его полинявшем от стирок ситцевом чепчике, и часто улыбается в своем еще неземном, ангельском сне. И Дима в свои девять лет чувствует себя ее верным и вечным защитником, и новая, до этого не изведанная им братская нежность приделывает ему самому маленькие ангельские крылышки: Таисия, Тая, Таечка.
Папа совсем их забыл и больше не приходит, и Дима тревожно подумывает: может, Тайка и не его дочь? Тогда чья? Он спрашивает у мамы, а та молчит, будто что-то далекое-безвозвратное вспоминает. Наконец папа все-таки пришел, серый и раздраженный, на Тайку даже не глянул, не принес ей гостинца. И Дима подслушивает, стыдясь за самого себя, их кухонный разговор, и выносит из раздраженного многословья мало понятную ему новость: тетя Соня больше никогда уже никого не родит, у нее вырезали
Он долго потом не приходил, и Диме хотелось самому пойти к тете Соне, взглянуть, как она, может быть, умирает… Он сразу так почему-то решил, что Соня непременно умрет, из-за этого папиного предательства. Но Соня давала уроки и постепенно поправлялась, вновь набирая вес на подушках-бедрах: воля к жизни, сочной, чувственной, приземленной, гнала ее дальше, и вот уже ключи от новой квартиры, вот уже и переезд…
Накануне переезда, с упакованными чемоданами и отодвинутой от стен мебелью, ей снова пришлось лечь в больницу и пробыть там десять дней… десять самых последних. И страшное слово «метастазы», так и не будучи произнесенным, повисло в стерильной реанимационной палате, застыв теперь уже в обращенном в никуда взгляде: «Соня?.. Ну не надо так, не надо…»
Ей было всего двадцать восемь.
Так и не переехав в новую, выкупленную Соней квартиру, Наум Лазаревич привел Женьку к Наде: вот еще один сын. И было в самом деле замечательно: склеить вот так разбитое, по-новому сжиться. Да и в училище все стало наконец на свои места: с Надей теперь охотно знались, а Соню скоро забыли, словно и не было блестящих, гарантирующих поступление в консерваторию, частных уроков. И кто-то даже завидовал незаметной и малооплачиваемой библиотекарше: все потеряла, но вернула потом с прибылью.
Теперь у них одна фамилия, Синёвы, и эта счастливая перемена совпала с долгожданным для Наума Лазаревича взлетом: теперь он в музучилище директор.
Последние три года они жили порознь, он «у Сони», в просторной элитной трехкомнатной, а она «у себя», хотя ведь тоже «у него», и он приплачивал соседке за скромный уход, не решаясь сам наведываться к больной жене. Впрочем, Надя его теперь и не узнавала, а в последние месяцы так и вообще гнала прочь как чужого и даже вора, и когда соседка намекала, что это же ее муж, и даже не разведенный, Надя сердито мотала седой головой и упрямо настаивала на том, что никогда замужем не была. Незадолго до смерти она призналась соседке, что и по сей день сохраняет девственность.