Осерчал я на дружка, разве, мол, так пишут, прямо в лоб: «Наташа, я вас люблю». Надо тоньше писать. Кореш не обиделся и продолжал сочинять. И, знаете, подействовало. Завязалась у нас такая портфельная любовь. Она уже разрешала мне носить ее портфель до самого дома.
— И ты на ней женился?! — фыркнул Петр Фирсанов.
— Его женишь. Только голову дурил.
— А шо? Может, и женился б, только мать ее куда-то на Донбасс переехала, и след Наташи потерялся.
— Любил бы — нашел, — сказал Титов.
— Почто так. Искал я Наташу, даже на Донбасс подался. Там и за баранку сел, а потом снова на Урал потянуло.
— Ты это, Иван, правду рассказывал, — вмешался в разговор Куваев, — или сочинил?
— Вот крест — чистая правда. И знаете, братцы, шо я еще любил? На базар ходить.
— На базар? Спекулировал понемножку, что ли?
— Нет, музыку послушать ходил; У нас на базаре собирались гармонисты. Ух и играли! Дух захватывало! А потом и я научился отстукивать на бубне. Хоть и слух у меня не того.
— Ну и намолол ты, Иван, три короба.
— Не канючь, шо я намолол?! Все про свою жизнь, про любовь.
— Эх, что вы знаете о любви, — обвел всех взглядом Титов. — Переспал с девкой и хвастается, — во какой я молодец! Настоящая любовь — когда на других не смотрится. Женился, значит, до смерти с ней должен.
— Ну и даешь ты, Титов! — засмеялся Копейкин. — Неужели не приелась баба-то своя?
— Семью надо беречь, как и любовь.
— При чем тут семья? Семья семьею, а попалась другая — разве можно ее упустить?
— Молодой ты, Иван, глупый. Как можно разменивать себя.
— А если она кровь с молоком, симпатичная?
— У тебя, Копейкин, семьи никогда не будет, — как припечатал, сказал Титов. — У тебя что у петуха. Ты из петушиной породы. У тебя одно баловство и паскудство на первом плане.
— Ну, это ты хватил, батя, через край. Сам, поди, в молодости...
— Словоблуд ты, Иван, и трепач... Залезай на нары н передохни...
— Молчу, как рыба...
На одной из остановок Титов закричал:
— Ребята, немцы!
— Где?! — застегивая ремень и поправляя пустую кобуру, спросил Шевченко.
— Да вот они!
Все бросились к двери, раздвинули ее наполовину: действительно немцы! Разбирают разрушенный вокзал.
За станцией сквозь серое полотно тумана проливался свет восходящего солнца. Пахло прелой травой и лесом. По всему угадывалось: будет холодный день.
Немцы работают медленно, долго ковыряются в развалинах, затем берут по два кирпичика и складывают в квадратную кучу.
— Смотри, какой он, немец! — удивленно произноси! Фирсанов. — Тонок и жидок.
— Тонок, говоришь? — возразил Кукольник, — А как прет!
Слова Кукольника не понравились лейтенанту. Вообще-то Кукольник дисциплинированный боец. Работящий. У лейтенанта всегда пользовался авторитетом.
Не скрывая любопытства, все разглядывали немцев. Одеты они в короткие мундиры с короткими рукавами и в низких, из рыжей кожи сапогах. На головах пилотки.
— Эй, немец! — весело крикнул Иван Копейкин.-- Когда на зимнюю форму перейдешь? Или арийская кровь и так греет?
На его выкрик обратил внимание только один немец, тот, что не спеша складывал кирпичи.
— Гитлер капут! — разошелся Иван Копейкин.
Вдруг немец с белым лицом оставил свое занятие. Его глаза загорелись, засверкали злобой.
— Москва капут! — уверенно, старательно выговаривая русские слова, произнес он. — А вас! — И он сделал жест, словно собственноручно набрасывал и затягивал петлю на шее.
Копейкин оторопел. От крови, бросившейся в лицо, горели щеки. Как посмел! Этот паршивый немец!
— Ах ты, фашист! Ты еще пасть разинул! — заорал вдруг Копейкин и выскочил из вагона. — Титов, дай винтовку, я его прикончу!
— Ты че, Иван, опомнись! — испугался Титов.
— Копейкин, назад! — закричал Шевченко.
Немцы бросили работу, забормотали, похоже —ругались. Все это произошло в один миг.
Копейкин вздрогнул, видимо, опомнился, метнулся в свой вагон.
Подошли конвоиры:
— Работать, работать!
А длинный белолицый немец продолжал кричать:
— Москва капут! Москва капут!
Копейкин осуждающе, даже с гневом, глядя Шевченко прямо в глаза, сказал:
— Эх, лейтенант! — втянул голову в плечи и, как побитый, полез на нары.
— Лютый фашист! Слышали, что орал?
— Вроде мы у него пленные, а он на свободе.
— Надо было Ивану все-таки дать в морду этому фашисту, — произнес Петр Фирсанов. — Немец-то не крепок, хорошо двинь — и дух вон...
— Сумлеваюсь!
— Че ты подъелдыкиваешь! Тебе бы пулемет, Копейкин, а не автомашину!
— А лучше кривое ружье.
— А че, и возьму пулемет, — с нар бросил Копейкин. — Это врачи дали мне нестроевую, плоскостопие приглядели.
— Не наложил бы ты, Иван, в штаны в первом бою! — бросил молчавший до сих пор водитель Судаков.
— Не задевай, Судак! И без тебя тошно.
«Надо основательно поговорить с бойцами, — решил Шевченко. — Разве можно изливать свою ненависть на пленного немца? Хотя можно понять Копейкина. Попадись к такому в плен, живьем кожу сдерет. Ишь, как ведет себя даже в плену. Это не просто немец — фашист. Но при любом случае красноармеец должен оставаться советским человеком».
— Лейтенант Шевченко, к командиру батальона! — передали из соседнего вагона.