Спектакль, разбитый вместо пяти актов на тридцать три эпизода (позднее их число то и дело менялось), выглядел как эстрадное представление, динамичное и темпераментное. Каждый эпизод фиксировался экраном над аркой действия — на экране сменялись названия, придуманные Мастером: «Алексис — ветреный мальчик», «Объегоривает и молится. Молится и объегоривает», «Пеньки дыбом», «Аркашка-куплетист», «Аркашка и курский губернатор» и т. д.
Сценографом фактически был сам Мейерхольд. Ему помогал его разносторонний ученик, художник, актер и режиссер Василий Федоров. Конструкция получилась лаконичной, в духе пародийного конструктивизма. Справа была легкая, ступенчатая, изогнутая полумесяцем деревянная конструкция: якобы дорога. Слева — на небольшом постаменте — такая же небольшая хрупкая арка с надписью «усадьба пеньки помещицы Гурмыжской» и… турникет (!). Никакого «леса» на сцене, разумеется, не было.
Конструктивизм уже ломался, но строго соблюдалось его главное правило: оформление было не декорацией, оно целиком включалось в действие и включало его в себя. Все перестановки совершались на виду у зрителей — как в цирке.
Резко разделяя персонажей на положительных и отрицательных, Мейерхольд упрощал пьесу — такова и была цель агитспектакля. Но не просто упрощал. Он приближал пьесу к народному зрелищу, русскому балагану. Притом — что особенно важно — этот спектакль был актуально, злободневно народен. Мастеру удался редкостный синтез: изысканность фантазийного гротеска он соединил, перемешал, намертво склеил с простонародной мелодрамой и народным балаганом. Это путало критиков и лишь немногие — практически один Павел Марков — уловили в спектакле шекспировский стиль и размах.
Ильинский-Счастливцев, комический Санчо Панса, имел оглушительный успех в этом спектакле, хотя гениальный Игорь Владимирович недопонял свой образ в спектакле. Ему хотелось сделать своего Аркашку человечней, несущим душевную горечь и «свою благородную частицу актерской души». После он каялся, что, увлекшись комизмом и кунштюками, упустил эту сторону образа. Между тем ни о какой сложной характерности в этих персонажах речи быть не могло. Положительность персонажей была так же однозначна и прекрасна, как и отрицательность. Аксюша (Райх), служанка Гурмыжской (Тяпкиной) была исполнена революционного презрения к своей хозяйке. Внятно подчеркивала свою независимость — могла хоть и не грубо, но твердо отодвинуть ее (мол, не мешай работать!), говорила с ней свысока. Как бы в доказательство ее прогрессивности на ней было красное платье.
Любовные сцены Аксюши и Петра (Коваль-Самборский) стали неповторимой классикой театральной истории. Посередине сцены стоял зеленого цвета столб с подвесными «гигантскими шагами» — на них и разыгрывались эти любовные сцены. Владимир Яхонтов пришел в восторг от этой картины: «Летит Аксинья в красном платье, за нею Петр летит, и на лету упоенно говорят друг другу любовные речи. Если нет
Особенным успехом пользовался знаменитый «эпизод с гармошкой». Под таким названием приобрела широкую известность чудесная ночная сцена между Петром и Аксюшей. В этой сцене Петр, ведя печальный диалог с любимой девушкой, время от времени наигрывал на гармошке задушевную, грустную мелодию старинного вальса «Две собачки». Сочетание текста с удачно найденной музыкой рождало эффект необычайной силы: мало кто в зрительном зале удерживался от слез.
Не забыть, с каким восторгом пересказывал мне этот спектакль Алексей Дмитриевич Симуков. Как живые вставали перед глазами картины: вот Аркашка с ключницей барыни Улитой (Варварой Ремизовой) как бы пародируют вышеупомянутый дуэт. Оба, оседлав разные концы бревна (доморощенные качели), взлетают то вверх, то вниз… вот ключница наверху… подол у нее задирается… она страстно взвизгивает… потом протяжно стонет… и дурным басом выдает убойный романс… Аркашка закуривает… Перед нами полная аллегория страстного, животного соития…
А вот Восьмибратов (Борис Захава), купчина, напуганный переодетым в черта Аркашкой, впадая в раж, вынимает из всех карманов купюры и пачки денег, бросает их наземь, затем бросает в ту же кучу шапку, полушубок, рубаху, штаны, сапоги, приказывает то же самое сделать и сыну… Мейерхольд, конечно, исказил Островского: у того Восьмибратов, лукавый купец, устыженный Несчастливцевым, гордо отдает все «объегоренные» деньги — и ничего кроме. Но это Островский. Восьмибратов у Мейерхольда не старинный, не