Другой биограф, Александр Гладков, записал еще одно интересное высказывание Мейерхольда о спектакле: «Вы спрашиваете, был ли натурализм в «Чайке» Художественного театра, и думаете, что задали мне коварный вопрос, потому что я отрицаю натурализм, а там с трепетом играл свою любимую роль? Должно быть, отдельные элементы натурализма и были, но это неважно. Главное, там был поэтический нерв, скрытая поэзия чеховской прозы, ставшая благодаря гениальной режиссуре Станиславского театром. До Станиславского в Чехове играли только сюжет, но забывали, что у него в пьесах шум дождя за окном, стук сорвавшейся бадьи, раннее утро за ставнями, туман над озером неразрывно (как до того только в прозе) связаны с поступками людей. Это было тогда открытием, а «натурализм» появился, когда это стало штампом. А штампы плохи любые: и натуралистические, и «мейерхольдовские».
Чехов видел спектакль, и больше всего ему глянулся именно Мейерхольд — своей точностью, своей интеллигентностью. Меньше понравился Станиславский-Тригорин и вовсе не понравилась Роксанова — Нина Заречная. Но я не торопился бы считать мнение Чехова «божьим гласом». Похоже, Роксанова действительно играла неважно — переволновалась, а кроме того, имелся еще один нюанс, сработавший против нее. Спектакль «Чайка», как известно, провалился в Петербурге по всем статьям… кроме одной. Вера Комиссаржевская, великая актриса, в роли Нины была превосходна и восхитила Чехова раз и навсегда. Переиграть ее было невозможно.
С Тригориным сложнее. Станиславский заметил неудовольствие Чехова и спросил, что его смущает. Писатель ответил: «У него же клетчатые панталоны и дырявые башмаки… И сигару курит вот так, то есть неумело, по-плебейски». Станиславский, подумав день или два, согласился с Чеховым — мол, действительно не стоило играть Тригорина этаким фатом, дешевым соблазнителем. Однако Чехов своей репликой отнюдь не усложняет, а упрощает интригу. Такой Тригорин, возможно, смешней и нелепей, но он не из той оперы. Дело даже не в том, что драматург имел в виду под Тригориным модного беллетриста Потапенко, у которого никаких клетчатых панталон и тому подобного не было и быть не могло. Изящная фатоватость, претензия на интеллигентность — более тонкий и убийственный нюанс. И было бы явной натяжкой так откровенно, грубо, в лоб разоблачать мещанскую низкопробность Тригорина. Любовь, конечно, зла и слепа, но отнюдь не всегда и не у всех. Похоже, Чехов хотел своей репликой — возможно, бессознательно — выразить свою неостывающую неприязнь к Потапенко.
Один из самых проницательных критиков того времени Сергей Глаголь (Голоушев) в журнале «Рампа и жизнь» едва ли не первым объяснил тайну необычайного успеха «Чайки» и всего Художественного театра. И это объяснение стало почти крылатым. Перебирая свои впечатления, он пишет, что спектакль произвел фурор не игрой актеров, не отдельными сильными моментами, а общим, цельным, захватывающим
…После «Чайки» у Мейерхольда было еще несколько больших ролей: «Смерть Иоанна Грозного» Алексея Толстого, «Одинокие» Гауптмана, «Три сестры» Чехова. Еще была заметная роль Мальволио в «Двенадцатой ночи» Шекспира. О них чуть ниже — а сейчас еще об одном, уже не творческом происшествии, к несчастью, не обошедшемся без последствий.
Немирович был скверным драматургом, подсознательно сознающим свою посредственность. Однако его пьесы ставились, и критика в его адрес была, в общем, довольно снисходительна. Он захотел, чтобы в его театре также шел спектакль по его пьесе, и написал нечто отдаленно похожее на Чехова (или даже Гауптмана). Получилась «очень хорошая фальсификация глубокой пьесы», как сказал авторитетный Николай Эфрос, но Станиславский вместе с Александром Саниным взялся ее поставить. Мейерхольд получил там третьеразрядную крохотную роль.