Честно говоря, я не очень понял, что хотел сказать Мейерхольд (уже, так сказать,
«А если выпадало счастье услышать его характерное «хор-р-рошо» по отношению к себе, то в такие минуты хотелось умереть от счастья» (Бабанова).
«Я… очень скоро увидел, что Мейерхольд кричит «хорошо» не только тогда, когда происходит на сцене что-то действительно хорошее, но и тогда, когда делается что-либо из рук вон плохо. Это делалось для поднятия настроения у актера» (Ильинский).
И это «хорррошо! хорррошо!» с раскатом и ликованием звучало практически на каждой его репетиции. Оно не только оживляло настроение артиста, оно пробирало его, что называется, до самого нутра, дразнило и чувственно вдохновляло. Но я отвлекся…
Примерно двумя годами позже и в «Одиноких», и в «Трех сестрах» Мейерхольда заменил Качалов, и, как ни обидно признавать, исполнил те же роли намного интереснее — его природное обаяние (именно оно) и тут не отказало ему.
Летом труппа поехала в Ялту — показать себя больному (тогда еще не смертельно) Чехову. Но дело есть дело, и заодно решили совместить Ялту с несколькими показами в Севастополе. Повезли четыре спектакля: «Чайку», «Дядю Ваню», «Одиноких» и «Гедду Габлер».
Это была триумфальная поездка. У Чехова они застали большую компанию: Бунина, Горького, Чирикова, Мамина-Сибиряка, Телешова, Скитальца. Разные люди. Разные литераторы. Но всё, что им было показано, встретило горячее одобрение, а Горького даже соблазнило написать для театра пьесу (свое обещание он выполнил — это были знаменитые «Мещане»). Мейерхольд на домашнем вечере прочитал «с выражением» «Песню о Соколе», чем заслужил благодарность автора в виде фотографии с пространной и трогательной надписью. Молодой Мейерхольд, как и многие его интеллигентные сверстники, обожал «революционного» Горького.
Несмотря на спорные и бесспорные неудачи, Мейерхольд в театре котировался достаточно высоко — но как бы по инерции. Считалось таким же бесспорным, что у него была лишь малая вероятность занять место в первом актерском ряду. Новых больших ролей не было. Было много свободного времени, и он проводил его за книгами, за дневником, за попытками начать писательство (как уклончиво советовал Чехов), за общением с новыми и старыми друзьями. С Ремизовым (с ним он, в частности, переводил Ницше), с поэтом, фантазером и радикальным искателем истины Георгием Чулковым, с поэтом-символистом Юргисом Балтрушайтисом (я называю лишь тех, с кем дружеское знакомство продлится потом на годы). Он почти никогда не бывал на актерских вечеринках, на юбилеях, на премьерах — чурался общения с коллегами (разве что порой резко и полуистерично дискутировал с ними), он редко проводил время с семьей, он воспаленно терзал себя политической мишурой и неотвязно мечтал об актерском успехе. Понятно, что у него, как всегда и у всех, бывали минуты разрядки, коротких бездумных развлечений — как популярная игра с мячом (на меткость), как семейная прогулка на лодке, как бег с коллегами наперегонки в Эрмитажном саду. Кстати, в беге он неизменно являл абсолютную непобедимость, за что и был грубовато, но метко окрещен приятелями «Холстомером».