«Конечно, это неправда, что Монти мне теперь разонравился, – думал Блейз. – Но в моей жизни он оказался злым гением. Я не хочу его видеть, во всяком случае пока. Рядом с ним я чувствую себя ущербным. Всегда чувствовал. Но раньше я находил в этом что-то приятное, а теперь не нахожу. Обаяние Монти меня уже не „пробирает“; наверное, это тоже проявление посредственности. В каком-то смысле вся эта история – дело его рук. Просто он так развлекался: сначала изобрел Магнуса Боулза, чтобы мы с Эмили могли встречаться; а потом убил Магнуса – и заставил Харриет бежать из дома. Известие о том, что бедный Магнус покончил с собой, стало для Харриет последней каплей. Да, Монти – великий циник. Или, скорее, сонное божество, которое погружается в транс и творит в этом своем трансе страшные вещи. Как это ни чудовищно, он оказался вполне успешным божеством местного масштаба. По крайней мере закончилось все вполне благополучно – для тех, кто выжил. После всей этой мешанины из вины и грехов нам с Эмили выпал шанс начать все сначала. И кстати, благодаря Монти я теперь могу не думать о себе слишком плохо. Из-за него, а не из-за меня Харриет сбежала в Ганновер. Прояви он к ней побольше чуткости и доброты, не сбежала бы. Не я ее убил, а он. Монти был непосредственным виновником – вот пусть и переваривает теперь свое чувство вины. А не переварит – пусть лопается от обжорства, как Магнус Боулз. Разве можно дружить с человеком, который помешался на собственном величии? Грех гордыни, как никакой другой, обрекает грешника на одиночество. Монти мнит себя Люцифером, на деле же из него даже Магнус не получился. Он тощ и жалок – в точности как его жалкий Мило Фейн. Вот кто такой Монти – Мило Фейн. Только вместо хладнокровия у него холодная рассудочность. Да, я напишу ему насчет сада. Надо подумать, какую минимальную сумму прилично будет ему предложить».
«Ревнует, лапочка, ревнует, радость моя, – думала Эмили. – Боится, глупенький, что я заведу с Монти какие-нибудь шуры-муры. А что, можно и завести, пусть немного поволнуется. Если мы женаты, это еще не значит, что ему теперь можно расслабиться и считать, что все в полном ажуре». Внутренняя жизнь Эмили Макхью никогда еще не была такой богатой и многогранной. Она переживала сейчас столько всего, о чем не могла рассказать Блейзу (подобно медиуму, который не может точно передать текст послания просто потому, что ему не хватает слов), так много знала и не говорила, что иногда сама себе казалась ужасной обманщицей. Кроме того, ей, конечно, приходилось сдерживать себя, чтобы не выдать ненароком своего безмерного удовольствия по поводу кончины Харриет. Вернее, это было даже не удовольствие, а глубокое, волнующее удовлетворение – будто после долгих трудов ей наконец удалось вполне законным и непредосудительным способом устранить свою соперницу.
Теперь Эмили все чаще и чаще чувствовала себя большой – огромной; будто она, вчера еще нищая и ничтожная, вдруг каким-то немыслимым образом выросла, расширилась во все стороны и вместила в себя все то, что прежде вмещало ее самое. Вместила в себя Блейза. Испытывая к нему бесконечную нежность, она тем не менее понимала, что она больше, сильнее, мудрее его; вглядывалась в него с любовью и видела все до мелочей. Она, как никогда прежде, видела все его недостатки, старые и новые, которых не было раньше. Она замечала все его хитрости и жульнические уловки, все то, что превращало его в такого изумительного, неисправимого шарлатана. Она ясно видела, к каким ухищрениям прибегает его эгоизм, чтобы вытравить кошмар из своей жизни, вытравить из себя Харриет. Она даже видела, как несовершенна его любовь к ней самой, видела это в свете своей собственной, более совершенной любви. Она тоже почувствовала, что их старое особенное «родство» то ли притупилось, то ли как-то видоизменилось, – но не слишком горевала по этому поводу, потому что оценивала ситуацию по-своему. Она понимала, что эта брешь в их любви может оказаться для них обоих выходом в большой мир, где они обретут новые просторы для новых эмоций. Это пророческое понимание пришло к ней в тот незабываемый момент в маленьком регистрационном бюро, когда Блейз надел наконец ей на палец вожделенное кольцо, когда Пинн и Морис расцеловали ее и сказали ей «миссис Гавендер», а она подумала: все, мы с Блейзом женаты. У нее, как у всякой семейной женщины, был теперь муж и дом. Все, включая и обычные плотские радости, становилось законным проявлением ее любви, и в этой законности, вытекающей из самого факта замужества, Эмили виделись целомудрие и чистота. Она любила Худ-хаус, любила заботиться о нем, украшать его и гордиться им, и ей ужасно хотелось разыскать где-нибудь своего отчима, если этот подонок еще не сдох, – пусть посмотрит, в каком настоящем шикарном доме она теперь живет.