— И вот еще, Борис Семенович, — Ленц решился. На всякий случай он еще раз огляделся, хотя не видел рядом ни единой живой души. — Будьте осторожны. Я очень прошу вас: следите за тем, что вы говорите. А в особенности — что пишете. Благосклонность государя — хрупкий материал. Еще более хрупкий, чем цинк электрода.
Голос академика сделался глухим, ухнул басом; умолк.
Нева встала на дыбы, захлестывая город. Взмыв к небесам, Огюст Шевалье — невольный соглядатай — увидел, как время закручивается бураном. Крошечный бот, оказавшись на гребне волны, превратился в исполинский корабль, бросающий вызов стихии. Минута, и корабль сгинул, а вода застыла причудливыми очертаниями — дома, чьи стеклянные вершины уходили за облака, безумная эстакада, и поезд, оседлав единственный рельс, мчит по головокружительной кривой, блестя лентой окон…
Он не успел рассмотреть поезд, как тот обернулся примитивной тележкой. Она ползла, везя пассажира, мучающегося в жуткой тесноте — все остальное место в тележке занимала батарея. Самобеглый экипажик чертовски напоминал
Неподалеку стоял профессор Якоби, кусая губы.
— Гальванические приборы повергают меня в отчаяние! — доверительно сказал он, обращаясь к кому‑то, может быть, даже к Огюсту. — Неужели это тупик?
И пейзаж снова изменился.
Шевалье летел над огромным кладбищем. Стелы, обелиски; оградки, выкрашенные бронзой. Газон, рассеченный серыми рядами плит с датами жизни. Склепы, холмики рыхлого грунта; случайные могилы на обочине дорог. Стены крематориев, где в нишах стояли урны с прахом. Воинство мраморных ангелов; столбики с военными касками, лихо сдвинутыми набекрень.
Погосты, цвинтари, частные захоронения…
В небе, выше Огюста, плыли ромбы-накопители. Много, очень много; соприкасаясь острыми углами, ромбы превращали небо в черно-белый костюм Арлекина, злого шутника. В их тьме вспыхивали редкие молнии, словно кто‑то электрическими ножами вспарывал ромбам брюхо.
Внизу шевелилась твердь.
Земля отдавала мертвецов. Повсюду вставали костяки, облекаясь плотью. Прах взлетал над урнами, собираясь в человекообразные облака. Мертвецы строились, делились на отряды и, не говоря ни слова, маршировали за грань горизонта.
Каждый отряд с высоты был похож на рельсовый
«Тогда отдало море мертвых, бывших в нем, и смерть и ад отдали мертвых, которые были в них; и судим был каждый по делам своим, — бормотали ромбы, клокоча еле слышным смехом. — И кто не был записан в книге жизни, тот был брошен в озеро огненное. Природному размножению в христианстве соответствует всеобщее воскрешение, то есть воспроизведение прежде живших поколений…»
— Что это? — закричал Огюст, не слыша себя.
«Только кабинетная ученость могла превратить искупление от смерти, воскресение, в метафору, в какое‑то духовное воскресение. Гораздо проще понять, что слово о воскрешении вышло, как указ об освобождении, например, крестьян 19 февраля 1861 года. Но как этот указ и теперь не вполне еще приведен в исполнение, и теперь еще не все расчеты крестьян с помещиками окончены, так и указ о воскрешении не приведен еще в исполнение…»
— Что это?!
— Воскрешение Отцов, — издалека ответил Оракул.
— Но ведь это конец света!
— Да. Мы никогда не скрывали, что у нас — далеко идущие планы. Благодарим за сотрудничество… благодарим за сотрудничество… благо…
В одном из ромбов появилось лицо. Старец пальцами расчесывал бороду — густую, раздвоенную на конце. Хмурился могучий лоб; за ушами неопрятно торчали остатки седых волос. Глазки, утонув в раковине век, припухших, как от болезни, смотрели на молодого человека без всякого сострадания.
— Сновидения, — мрачно сказал старец, — должно причислить отчасти к болезненным явлениям, отчасти к праздной жизни. К тому же бесплодному растрачиванию сил, как и в сновидениях, нужно причислить употребление опиума, гашиша и вина.
Он вперил взгляд в Огюста, словно ожидая возражений.
— Жизнь бодрственная должна взять перевес над сонною, как жизнь деятельная над созерцательною. Созерцания, видения, мысли должны заменяться проектами — или, точнее сказать, участием во Всеобщем проекте.