Наши отношения с Владыкой Киприаном в течение двух десятилетий омрачались только одним — он был самый истовый и искренний “сергианец”, какого только можно себе вообразить. (Он, бывало, даже когда в молитвах поминал почивших патриархов, говорил: “великого Сергия”.) Он совершенно серьезно полагал, что между Христианством и коммунизмом нет непреодолимых противоречий. Идея эта в начале века благодаря Владимиру Соловьеву и его многочисленным последователям была весьма и весьма распространена в интеллигентской среде, и наш Владыка несомненно должен был впитать ее, что называется, с молоком матери. (Не забудем притом, что именно будущий Митрополит Сергий в свое время был председателем печально известного религиозно-философского общества в Петербурге.) Я не уверен, что архиепископ Киприан когда-нибудь в подлиннике читал знаменитый доклад В.Соловьева “О причинах упадка средневекового миросозерцания”, но могу засвидетельствовать, что евангельскую притчу “о двух сынах” (Мтф. 21, 28-31) он трактовал точно так же, как Соловьев: под первым сыном подразумевал христиан, а под вторым — неверующих, собственно говоря, комунистов.
Переубедить его в этом пункте было совершенно невозможно. Помнится, он просто отмахнулся от замечательной статьи Льва Тихомирова “Альтруизм и христианская любовь”, когда я дал ему ее прочитать. Как-то я привел ему мнение Преподобного Серафима Саровского, который категорически запретил своим ученикам иметь какое-либо общение с революционерами по той причине, что “первый революционер был сатана”. Владыка на это мне ничего не ответил, просто промолчал.
Но при этом, повторяю, убеждения его были совершенно искренними, и он горячо желал распространить свою наивную просоветскую веру не только на меня, но и на таких вполне неподходящих для этого лиц, как, например, покойный протоиерей Александр Мень или математик И.Р.Шафаревич. С этой целью Владыка по собственной инициативе встречался с ними и, разумеется, в обоих случаях нисколько не преуспел.
Я, грешным делом, иногда уклонялся от споров с ним, щадил его, боялся сердить и волновать, в особенности в самые последние годы. Но все же время от времени показывал коготки, и он всегда знал, что я отнюдь не во всем с ним согласен.
Вот кое-что из наших разговоров.
Несколько раз при мне Владыка рассказывал, как ставил в затруднительно положение наших и немецких (ГДР) чиновников таким “каверзным” вопросом:
— Что общего между коммунистами и самыми ярыми антикоммунистами?
Разумеется, собеседники его затруднялись на это ответить. Тогда он не без торжества говорил им:
— И те и другие считают, что между Христианством и коммунизмом нет ничего общего.
Однажды, когда он рассказал это, я произнес:
— Владыка, на месте ваших собеседников я бы нашелся, что вам ответить.
— Ну, а что бы ты сказал?
— Я бы сказал так. Если я украду у вас митру и саккос, буду их надевать — у нас с вами будет нечто общее. Вы — в саккосе и митре, и я... Однако же при этом вы являетесь архиереем Вселенской Церкви, а я — воришкой, который носит епископское облачение.
— Значит, есть что-то общее? — сказал он.
— В этом смысле — есть, — сказал я.
В другой раз он мне говорит:
— Значит, ты вовсе в коммунизм не веришь?
— Не верю, Владыка. А вы неужели верите?
— Я верю.
— А в какой коммунизм вы верите? В наш? В китайский? В югославский или эфиопский?..
Он мне:
— Ты, наверное, потому так любишь отца Иоанна Кронштадтского, что у него проповеди против социалистов.
— Нет, — говорю, — не только за это, Владыка.
Помнится, одним из самых длительных споров наших с Владыкой был спор об А.Солженицыне и его “Архипелаге”. Это происходило в самый разгар скандала в связи с публикацией вещи.
Надо сказать, за всенощной Владыка всякий раз проповедовал. И вот после очередной нашей с ним беседы о Солженицыне он стал говорить на тему любви к родине. Это чувство, по его понятиям, подразумевало принятие большевизма и безоговорочную поддержку режима. При этом подразумевалось, что такие писатели, как Солженицын, наносят стране вред.
Окончив проповедь Владыка вернулся в Алтарь и, повернув ко мне голову, сказал:
— Ну, ты понял?
Вместо прямого ответа я проговорил:
— Кесарь и прокуратор — это еще не родина.
И еще на ту же тему. Владыка никогда к проповедям специально не готовился. Почти всегда это бывала чистая импровизация. И даже было у него нечто вроде игры. Когда приходил какой-нибудь новый человек, Владыка перед тем, как выйти на амвон, мог спросить гостя:
— О чем сказать проповедь?
И если пришедший высказывал какое-нибудь пожелание, архиепископ тут же начинал говорить на заданную тему.
Помнится, был на Ордынке какой-то священник из Америки. Он попросил Владыку произнести проповедь об исцелении Господом слуги центуриона (Мтф. 8, 5-13).
А я тут не удержался и говорю:
— Владыка, скажите о том, как Спаситель благотворил оккупантам своей родины.
Он взглянул на меня и сказал полушутя:
— На поклоны поставлю.
Вообще же проповедник он был превосходный. Разумеется, если не касался политики или мнимого “сродства” Христианства с коммунизмом.