Так начался ряд длинных разговоров. Мы стояли на поверках в рядах. Стоять приходилось подолгу – всегда что-нибудь не сходилось: то больше, то меньше людей. Надзиратели проходят, по нескольку раз пересчитывают из конца в конец две тысячи женщин.
В ожидании говорю:
– Хотите, девушки, послушать стихи?
Надо чем-то время заполнить. Стоят, переминаясь с ноги на ногу, по пять человек в ряду. Рузя и Галя соглашаются почти равнодушно, и я начинаю:
На лицах проступает внимание.
– Это чьи стихи? – спрашивает Галя.
– Алексея Толстого. Не современного писателя, а поэта девятнадцатого века. Он вырос в имении на Украине и много писал о ней.
Слушают. Все отрешенней от лагеря, все нежнее улыбаются глаза.
На следующей поверке становятся рядом со мной. Просят:
– Читайте стихи. Алексея Толстого!
Одну за другой я читаю баллады про Киев, про Гаральда Гардрада, про богатырей и змея Тугарина.
– Вот как украинец писал о Киевской Руси, девчата!
– Какой он украинец, он по-русски писал.
– Гоголь тоже по-русски. Вы и от него отрекаетесь?
– Нет, но непростительно, что писал по-русски.
– А кто бы стал его читать по-украински в то время? Шевченко писал по-украински потому, что это думы и страдания простого народа – «крепаков». Он находил нужные народу слова о его жизни. А Гоголь воспитывался на русской культуре и по-русски, ему важно было всем рассказать об Украине. Вы поймите, девчата, что украинской национальной культуры тогда не существовало. Она не могла создаться без интеллигенции, без школы, а школы не было – верхушка украинского народа или ополячивалась, или обрусевала. Чтобы создать свою культуру, надо было сначала на русской дудочке сыграть украинский мотив. (Я под дудочкой подразумеваю культуру, понимаете?) Вот Гоголь и дал Украину всему белому свету. А написал бы по-украински – никому бы не дал, потому что читать было некому – неграмотные. В русскую культуру всегда шла сильная волна с Украины. В восемнадцатом веке из Киева на Москву пришли и Магницкий, и Авраамий Палицын. В восемнадцатом – Кантемир, в девятнадцатом – Гоголь и Алексей Толстой.
И Рузя, и Галя усмехаются. Довольны.
– А русские, – прибавляю я, – умели учиться. Это основное достоинство русской культуры – уметь осваивать чужое.
Так Блок сказал. Ты слышала про Блока, Галя?
– Нет.
– Величайший русский поэт начала двадцатого века с нерусской фамилией. Как-нибудь почитаю вам Блока.
Блока надо было осваивать постепенно и медленно – выбирать и читать то, что может зацепить. И перемешать с гражданской простотой Некрасова. Я уже знала по Колыме и по второй тюрьме безошибочное действие «Русских женщин» – это доходило до каждого заключенного. Над Волконской и Трубецкой все одинаково плакали.
Лагерный день, как веревками, стянут работой. Но время поверки было наше. Можно было, не выходя из строя, разговаривать. Умственный голод не менее насущен, чем физический. Голод на стихи – особенно. И вот установилось – меня заводили, как патефон: на все время поверки. Кругом стояли и слушали.
О себе
У всех народов при похоронных и свадебных обрядах были плакальщицы. Они необходимы. Душа человеческая, наводненная силой переживаемого, теряется перед болью. В растерянности и бессилии перед совершающимся ищет форму, структуру переживаемого. Для этого необходимо его ритмизировать. Человеку часто не хватает сил создать ритм самому. Он нанимал плакальщиц, чтобы они организовали его растерянность перед горем. Дали художественное воплощение.
Так было в примитивных формах культуры. При усложнении человек мог всегда для выражения своих переживаний получить готовую форму: к его услугам книги, концерты, картины. Все сложное тысячелетнее накопление культуры.
В лагерях мы, интеллигенты, были лишены привычного культурного наследия. Мы испытывали голод ума, лишенного привычной пищи – работы.
Пласт за пластом были сняты верхние корки сознания. Оставался трепещущий пульс глубинного слоя. Его можно было питать только стихами. Ведь только стих утверждается в памяти без бумаги и книг. Я в лагерях практически поняла, почему дописьменная культура всегда слагалась в виде песен – иначе не запомнишь, не затвердишь. Книги были у нас случайностью. Их то давали, то лишали. Писать запрещали всегда, как и вести учебные кружки: боялись, разведут контрреволюцию. И вот каждый приготовлял себе сам, как умел, умственную пищу.