— Свинья, — говорит он, — он удрал от меня, — и теперь движется наощупь с великими предосторожностями, жизнь так драгоценна, боль так устрашающа, старая кожа так медленно заживает, из этого гостеприимного хаоса, без единого слова или другого знака признательности, никто не благодарит камни, а следовало бы. Приблизительно таков и был, наверное, ход событий. И вот они опять на дороге, существенно окрепшие, несмотря ни на что, и каждый знает, что другой тут, рядом, стоит только руку протянуть, чувствует, верит, боится, надеется, не желает признавать, что он здесь, рядом, только руку протянуть, и ничего не может с этим поделать. Время от времени они замирают и вслушиваются напряженно, не донесется ли звук шагов, отличимый от звука всех прочих шагов, а им числа нет, день и ночь падающим мягко, более-менее мягко, по всей земле. Но во тьме человек видит то, чего нет, слышит то, чего нет, дает волю воображаемым вещам, которые нельзя принимать в расчет, и еще Бог ведает что творит. Так что вполне может быть, что один или другой останавливается, садится на обочине дороги, почти в болото, чтобы передохнуть или, лучше, подумать, или, лучше, перестать думать, всегда хватает веских причин взять и остановиться, и что другой догоняет, тот, что оставался позади, и когда видит такого рода тень, не верит своим глазам, во всяком случае, недостаточно верит, чтобы броситься в ее объятия или чтобы отправить ее ударом ноги кубарем в трясину. Тот, кто сидит, тоже видит, если глаза у него не закрыты, по крайней мере слышит, если не заснул, и упрекает себя в галлюцинации, но не совсем уверенно. Затем он постепенно встает, а другой садится, и так далее, мы наблюдаем гэг, каждый и узнает и не узнает другого, так может продолжаться у них всю дорогу до города — и безрезультатно. Ибо излишне говорить, что движение им суждено именно в сторону города, как и всегда, когда они его покидают. Так после долгих напрасных вычислений ум возвращается к исходным величинам. Но за уходящими к востоку долинами небо меняется, это снова гадкое старое солнце, пунктуальное, как вешатель. Укрепимся же теперь, нам предстоит еще раз узреть земное великолепие, и вдобавок самих себя еще раз, и ночь уже не будет иметь ни на грош значения, это всего лишь крышка на нужнике, и нам еще повезло, что она у него есть, где наша братия может избывать свои мечты, если таковые имеются, многочисленная наша братия, и подступающую тошноту, и все застарелые боли. Итак, вот они опять в поле зрения, в поле зрения друг друга — чего вы, конечно, никак не ожидали — им нужно только выдвинуться поскорее. Тому, чья очередь сейчас, а очередь Камье, затем повернуться и хорошенько всмотреться. Вы не верите своим глазам, неважно, поверить придется, ибо это он собственной персоной, и никто иной, ваш добрый старый усталый обросший полумертвый приятель, ручаться можно, не дальше броска камнем, но чем бросать, подумайте лучше о золотых давнишних денечках, когда вы вместе тонули в бутылке. Смиряется перед неопровержимым и Мерсье, привычка, которую приобретают среди аксиом, в то время как Камье поднимает руку в жесте сразу осторожном, угодливом, элегантном и непреклонном. Мерсье мгновение колеблется, прежде чем дать понять, что заметил это приветствие, неожиданное, мягко выражаясь, каковой благоприятной возможностью Камье не замедлили воспользоваться, чтобы полным ходом пуститься прочь. Но рукой человек может и мертвецам помахать: мертвецам, конечно, нет тут никакого прока, зато похоронная команда радуется, да друзья и близкие, да лошади, так им проще верить, что они-то пока живы, и тот, кто машет, сам благодаря этому как бы более полон жизни. В конце концов Мерсье совершенно спокойно поднимает руку в свой черед, не абы какую руку, а гетерологичную[46], приветливо-самоотверженным росчеркообразным движением, какое совершают прелаты, освящая порцию благодатной плоти. Но об этой ерунде довольно, на первой же развилке Камье остановился, и сердце его забилось быстрее при мысли о том, что он вложит в долгий прощальный салют, преисполненный беспрецедентной деликатности. Теперь вокруг была настоящая сельская местность, живые изгороди, грязь, жидкий навоз, валуны, ямы, коровьи лепешки, навесы и кое-где фигура безошибочно человеческая, от первых струпьев зари роющаяся на своей делянке, или перекладывающая компост при помощи заступа, поскольку лопата потеряна, а вилы сломаны. Исполинское дерево, путаница черных сучьев, стоит между расходящимися дорогами. Левая приводит прямо в город, по крайней мере это сойдет за прямо в тех местах, другая — после долгих петляний по высыпавшим как грибы гадостным деревушкам. И вот Камье, достигнув этой точки слияния, остановился и обернулся, вследствие чего и Мерсье остановился и полуобернулся, готовый тут же броситься наутек. Однако страхи его были безосновательны, потому что Камье всего лишь поднял руку и сделал прощальный жест, подобный во всех отношениях тому, которым уже раньше так любезно услужил, выбросив в то же время другую, прямую, как, палка, и, несомненно, дрожавшую, в сторону правого ответвления. Мгновение так, а затем, со своего рода героической безоглядностью, он кинулся в означенном направлении и скрылся, будто в горящем доме, где три поколения его ближайших и дражайших ожидали спасения. Успокоившись, но не совсем, Мерсье с осторожностью приблизился к развилке, посмотрел в направлении, куда исчез Камье, не увидел никаких признаков последнего и поспешил прочь в другом. Отвязался, наконец! Приблизительно таков и был, наверное, ход событий. Земля медленно втягивалась в свет, краткий извечный свет.