Кладовая была узкой в ширину и короткой в длину. Каморка, вертикальный гробик, да и только. Раскинув руки, Иришка уперлась в полки, расположенные по стенам. На них ничего не лежало. Логично. Кто додумается использовать под карцер помещение, где хранят продукты? Разве, если это такой странный способ кормить наказанных. Сидеть было негде. Ни стула, ни табуретки, ни лавки. Три стены полок от пола до потолка, вместо четвертой – дверь. От стояния же на ледяном полу зябли ноги. Ближе к фонарю находиться оказалось ещё как-то сносно. Но он грел лодыжки, и жар добирался до коленей. Пол же всё высасывал живое тепло ступень сквозь обувь. Идея замерзнуть до простуды показалась Иришке посредственной. В поисках места, где можно устроиться она принялась изучать обстановку. Но смотреть кроме полок и двери было не на что. Выход, однако, нашёлся скоро. На высоте примерно локтей Иришки между полками был крупный зазор. На первый взгляд достаточный, чтобы вместить не слишком полненькую девочку. Ириша подвинула фонарь ближе и змейкой ввинтилась туда, где по идее хранились раньше неживые предметы. Подумаешь, живое—неживое. Лишь бы полка не обвалилась. Места хватило, чтобы лежать на спине. Разве только присесть не удастся. И правда: казалось теплее за отсутствием остывшего камня. Сыроватую же стену сбоку можно было перетерпеть. Полка, на счастье устроившейся, была деревянной, а не металлической. Ничегонеделание только радовало. Слишком много пришлось на сегодня беготни и суеты. От света фонаря каждое иришкино шевеление отзывалось пляской разлапистой тени. Контуры не нравились. Напоминали что—то из снов, от которых просыпаешься, вздрагивая и всхлипывая. С закрытыми же глазами обволакивал благодушный покой. Ириша не заметила, как задремала.
Разбудил её свист. Тихий, мелодичный, словно медленной песенки мотив повторяли. Спросонья неясно: ни где находишься, ни что за звуки слышны. Проморгавшись, Ириша обнаружила соседку. Та расположилась у фонаря, прямиком на ледяном камне пола. Свет падал так, что выхватывал фигуру сидящей по плечи. Голову и лицо не разглядишь. Синее форменное платье намекало на принадлежность к колонисткам.
–Добрый день! – поздоровалась Иришка и тут же задумалась: не ошиблась ли ненароком со временем суток?
Свистели дальше. Мотив был явно вальсовый, летучий. После зашевелились. Узкая мерцающая белизной ладошка потянулась к фонарю, ловя тепло в горсть.
–Вечер сейчас, – голос говорящей звучал надтреснуто, со свистящими помехами, как старая грампластинка, на которой то и дело заедает игла, – Наверху ужин будет. Мясо плавает в супе.
–Так суп вроде на обед давали, – возразила Иришка.
–Тут кормят одним и тем же. Завтрак, обед, ужин. Что налито, то и ешь.
К странному тембру приноровиться оказалось нелегко, словно не девочку слышишь – механизм, оживший автомат. Мамочка рассказывала Ирише, что давно ещё, в восемнадцатом веке, швейцарские часовщики сделали странную штуку – автаматонов, кукол один в один напоминавших живых детей. Кто записку выводил, кто играл на фисгармонии – с лица ребятишки, а на деле… И, умей те создания разговаривать, выходило бы у них как у этой, греющейся у фонаря.
–Вы голодная?
Смех звучал клекочуще, отдаваясь отзвуками по углам.
–Нет. Мне еды не надо. Особенно той, что в столовой дают. Говори мне "ты". Не во дворце.
–Хорошо, – покладисто согласилась Иришка, свесив голову с полки, – А за что тебя сюда засунули?
–Ни за что. Сама пришла. С тобой познакомиться.
Иришка хихикнула, вежливо проглотив чужую шутку. Вылезла с полки, села с другой стороны фонаря, сразу охнула от накатившего озноба.
–Встань и стой. Простудишься. Мне-то всё равно, а ты легкие выкашляешь. Тут трое до тебя с лёгочной после карцера ложились.
Иришка встала, но не удержалась и с любопытством попыталась разглядеть собеседницу. Та заметила и подняла фонарь на уровень лица. Девчонка как девчонка. Тощая, глаза впалые, не то хворает, не то запачкалась, потому как щёки – сплошное сине—чёрное пятно. Впрочем, при таком ли свете различать цвета? Из необычного разве только шрам от уголка губ к виску – старый, пухлый, словно нитками шитый – да капельки крови, проступающие на нём. Но девчонка казалась своей. Такой, что впору в обществе её вспоминать наговоры и скрещивать пальцы. И отчего так, Иришка не могла сообразить.
–Если что, я Иришка.
–Оленька, – свободную руку незнакомка потянула для пожатия.
То, что девочка тоже представлялась уменьшительной формой имени, располагало к ней. Иришка вложила свою ладонь в чужую. И ощутила наплывом, как в висках звенят колокольчики. И она падает, как с моста в странном сне, и ощупывает не чужую плоть, но склизкий туман. И свист под ухом слышался вновь, фонарь колебался, и с чужого бледного лица сходила кожа клочьями – от линии шрама и до подбородка, ниточками рваными. И кровь пахла сладко и вязко, но в аромате её проступали отчего—то нотки столовского супа…