Мертвенный, слушая легкое дыхание уснувшей Лики, глядя в невидимый во тьме потолок, я лежал на спине, уличный фонарь освещал комнату. Боль надрывала горло, душила слезами. Она спала – и весь ужас мира, в котором я остался, вновь окружил меня, светя фонарем из-за окна. Господи, что же я наделал. Как это могло случиться, зачем я подошел к ней на этой почте, надо было отвернуться, затаиться, проследить за ней издали и исчезнуть – и уберечь ее, не дать свершаться тому ужасу, когда завтра, проснувшись, она поймет, что вновь осталась одна. Ведь я же не могу остаться. Я должен уйти. Или я могу? Комната вдруг снова стала теплой, боль, невынимаемой иглой ковырявшая в груди, на секунду, казалось, чуть отступила. Остаться здесь, остаться навсегда с ней, влиться в этот мир, разносить старичкам газеты, сидеть в вечерних скверах, слушая разговоры ее подруг, покупать в магазинчике сушеный хлеб и сахар, читать неведомые книги, и быть с ней, с ней, бесконечно с ней, тихими бесконечными вечерами, в сплетении рук, в неразборчивом шепоте ее – засыпающей, обняв меня, безмятежной, счастливой, как она заснула, обняв меня, чуть разборчиво что-то еще говоря, вот сейчас, только что. Почему, почему я должен уйти? Потому что будет проиграна война? Она будет проиграна – потому что существует тот мир, где громкоговоритель, сам не веря себе, вещает о массовом героизме, а войска пятятся назад, и есть надежда, но в самой надежде есть червоточина, потому что я сам воевал, я знаю, что проявляют героизм и идут на смерть десять процентов, а девяносто процентов просто сопротивляются, пока есть возможность, и пассивно ждут смерти – и этого хватило бы, если бы они правильно управлялись, но они не управляются правильно, они, блядь, еб твою мать, не управляются правильно, и не будут управляться правильно, и не могут управляться правильно, и нам – Вагаскову, мне, старпому, электрику, всем остальным, дан шанс, единственный, чертов, поганый шанс – украсть, перехватить, взять на себя, спасти все это, этот призрачный шанс, который может рухнуть еще тысячу раз – если я сейчас вернусь, и не вернется тот молоденький немчик, оставшись невесть где – может быть, в таком же тихом городке – со своей Гретхен, или обманет этот гнидский поп, или мы просто не пройдем дальше – где-то там, в следующих страшных городах, которые лежат на пути, или где-то еще, если где-то что-то пойдет не так, если, наконец, дойдя, преодолев все, мы добьемся своего и Вагасков проиграет поединок. Почему я не могу остаться здесь? Потому что буду мучиться совестью, изводить себя – тем, что отступил, проявил низость, не помог, там, где мог помочь и спасти, и тем отравлю себе счастье существования с ней – но я ведь даже не узнаю, чем все кончилось, и никто не узнает, и все так же будут приходить на почту газеты прежних дней, и чужие письма прежних лет, и все так же будет гореть в скверике фонарь, и свинка бегать, перебегать улицу, и можно будет убаюкивать себя мыслями, что на самом деле там все хорошо, и все прекрасно закончилось, и мы победили, и тихо, светло, спокойно жить – и никто никогда не придет, и не расскажет правды, и не разубедит в этом. Остаться здесь. Умереть, уснуть. И видеть сны – блядь, Господи, теперь я понимаю, о чем это, но она – как же, как же, как же она? Светил в окно фонарь. Написать ей письмо? О чем? «Любимая, я должен исполнять свой долг»? И этим убить? Остаться на день, на несколько дней, дать ей завтра проснуться счастливой – и гибнуть – зная, что будет потом, оттянуть, затянуть, украсть несколько дней страшного, гиблого, больного счастья? «Любимый, почему ты такой грустный?» – она почувствует, она сразу все почувствует, и я не смогу притворяться, придется все обо всем рассказать, а потом – ужас расставанья, сейчас, сейчас, еще минуту, еще чуть-чуть немного постоим, еще мы вместе, ну вот, все, ну подожди, еще минуту. Господи, что же делать? Тихо она спала. Безмысленно, телом помимо чувств, помимо боли, еще тихо, еще стараясь не потревожить ее, я поднялся с кровати, оделся, стараясь не смотреть на нее, подошел к двери. Шкафчик. Стул. Плащик на вешалке. Тихо повернув ручку замка, тихо открыв дверь, я вышел и закрыл дверь, повернувшись, я стал спускаться по лестнице. Свет на лестнице зажегся, когда я спустился на первый этаж, и погас на втором. Горел фонарик над подъездом. Неслышно, в тишине ночного городка, пустой улицы я прошел мимо не светящихся в ночи домиков, мимо почты, магазина, скверика, мимо другого скверика, в теплом холоде, в ночной сырости я шел к дальнему, уже показавшемуся вдали пустырю, я шел, я уходил от нее. Жертва. Жертва, которую хотел этот поп. Показалась стена. Пройдя пустырем, я остановился у стены, слыша шум, слыша мерное скрежетанье проворачивающегося внутри железа.