Два часа длились выступления рабочих и инженеров, и, слушая людей, глядя на взволнованные лица, Павел Васильевич опять радовался общему желанию сделать все как можно лучше, любви к родному заводу, звучавшей в каждом слове, тому, что проект этот давно уже зрел в душе каждого рабочего и сейчас, воплощенный в чертежи, не был для них просто бумажкой, а явился необходимым, вышедшим из желаний и стремлений делом, и теперь должен был войти в труд их рук. Спорили, отстаивали свои предложения, горячились иногда в споре, и в этой горячности было то главное, что создавало уверенность: будет сделано все, что намечалось. И ощущение этого общего, неодолимого потока мыслей и дел захватило Павла Васильевича. Он снова почувствовал себя в этом могучем потоке, частью которого был сам. Не один, а со всеми.
Дома было все то же. Жена начинала разговоры издалека:
— Треплются книги, не знаю, что и делать, совсем некуда деть, — как бы между прочим замечала она. Или: — Прямо не повернуться, куда хошь, туда и ставь всё.
Он понимал, куда это клонится, и молчал, словно не слышал.
— У главного инженера три или четыре комнаты, Паша? — тоже как бы между прочим спрашивала она.
— Три.
— Люди вот устраиваются, а мы… — и махала рукой.
— У него трое детей, — возражал Павел Васильевич.
— Павлик, — садясь с ним рядом и улыбаясь, говорила она. — Ну ты подумай сам: тебе ведь поработать дома негде. Я понимаю тебя, тебе это надо для того, чтобы другим сказать: глядите, как я живу, чего же вы хотите? Но это и людям не утешение — им нужны не слова, а квартиры, — и тебе плохо. Подумай.
— Надя, — я уже говорил, что не играю, а живу. Никому я ничего не говорю о том, как живу. Да и чем тут, собственно, козырять? На двоих две комнаты, тридцать семь метров. Разве это мало? Скажи — засмеют ведь. Я взял то, что меня устраивало. И не думал никогда козырять своей скромностью или еще чем.
— А директорскую квартиру отдал трем семьям. Это из любви к ближнему, конечно.
— Просто из чувства справедливости.
— Ну ладно, не сердись. Я ведь о тебе же беспокоюсь. Не хочешь — молчу, — без шума и без обиды говорила она. Но проходил день, другой, и разговор повторялся. Ее уступчивость и ласки не давали ему возможности ни рассердиться, ни возразить. Но потому и не было ему радости от них, что видел он — не беспокойство о нем руководило ею, а желание одолеть и добиться своего.
А квартира между тем наполнялась новыми диванами, стульями, креслами, буфетами. Все это покрывалось чехлами, подушечками, вышитыми дорожками. Жена с тещей целые дни бегали по магазинам в хлопотах об этом уюте. Если бы это были вышивки, сделанные ее руками, Павлу Васильевичу было бы приятно, но все было куплено на рынке или в магазине, и от всего отдавало чем-то чужим, мертвым.
Как-то, придя с работы, он разделся и сел в новое кресло отдохнуть. Надя была в комнате. Услышав, как пискнули под ним пружины, она обернулась, и лицо ее приняло испуганное, потом страдальческое выражение.
— Паша, — проговорила она, глядя на него так, словно он сделал что-то страшное. — Ну что ты делаешь? Неужели ты не видишь? Я стараюсь, стараюсь, а ты…
— Что? — не понял он.
— Ну неужели ты не видишь, куда садишься? Все застлано, убрано…
Она покачала головой и, обиженно вздохнув, села на стул.
Павел Васильевич не удержался от улыбки.
— И ему еще смешно, — вспыхнула она. — Тут убираешь, убираешь, делаешь, делаешь, а он — только бы напакостить, и еще смеется.
— А ты послушай, как мне однажды сказал четырехлетний Сережа, сын Воронова. Я спросил, понравилось ли ему в гостях, а он и говорит: «Ничего, дядя Паша, только у них одни стулья сидячие, а другие глядячие». И у нас так же. Вот я и улыбнулся. Для чего же вся эта мебель, спрашивается? — пожал он плечами.
— Ну, с тобой надо говорить поевши! — И она убежала.
Однако ее замечания не прекратились, и Павел Васильевич стал садиться, как и все в доме, только на специальные стулья, не покрытые чехлами.
Это угнетало его. Вещи начинали давить, властвовать в доме. Не они для человека, а человек для них.
— Тесно у нас все-таки… — однажды снова завела Надя. — Ну прямо не повернуться… Людей порядочных принять негде…
— А чем ты, собственно, измеряешь порядочность? — сразу отодвинув бумаги, с которыми работал, и повернувшись к ней, спросил он. — Кто эти порядочные? И на кой черт они нам сдались? Порядочность человека заключается, по-моему, в скромности, в уважении других людей. Шикарные квартиры, кабинеты и прочие прилагательные к человеку — вряд ли что прибавляют к нему. По-твоему, у кого квартира в четыре комнаты, тот порядочный, а две — непорядочный?
— А что ты расходишься? — подступая к нему, закричала она. — О тебе думают, а не о себе только. Не я одна буду там жить. Ну, а чем измерять мне человеческую порядочность — мое дело. И пусть твои порядочные хоть в норах живут, а я не хочу и не буду!