*— Мой отец был портретным цирюльником на Сицилии. — Гиги потушил сигарету в бокале вина. Белый скрученный утопленник всплыл на поверхность красной взвеси, выдыхая последнюю струйку дыма. — Отец унаследовал профессию от деда, дед — от прадеда и так далее, параллельно поколениям славного рода князей де Салина, наследующих титул герцогов Калабрии, Палермо и Неаполя. Цирюльники из моего семейства подрезали кудри портретам князей де Салина. Хорошо выполненные портреты живут собственной жизнью. Как у покойников растут какое-то время ногти и волосы, так у талантливо изображенных князей де Салина выбивались из-под париков пряди, росли жесткие бороды, у княгинь — буйные кудри, бледные ногти. Это странное, почти невероятное явление можно объяснить жарким климатом Сицилии. Портреты, украшающие длинную картинную галерею замка Доннафугата, целый год находились на солнце. Переходя за отцом от картины к картине, я учился подшлифовывать княжеские прически, учился живописи. Я еще чувствую в пальцах разницу между переплетением тяжелых, жестких черных волос княгини Кончетты, умершей в семнадцатом веке, и тонкими мышиными прядками ее правнука Родриго, сына лорда Сассекса. Я наизусть знаю прозрачные острые ногти, торчавшие с портретов, которые я ежемесячно подрезал* и укорачивал серебряной пилкой. Род князей де Салина угас в конце девятнадцатого века, о чем можно прочесть в книге «Леопард», написанной князем Джузеппе Томази ди Лампедуза. Наследники рода де Салина, желая сохранить традицию, продолжали платить моему семейству, зарабатывающему искусством портретных цирюльников.
*
*Сутин уничтожал свои картины, резал их, полосовал бритвой. Ему позировали мертвые петухи, мясные обрезки, развешанные на крюках в мастерской для того, чтобы стали рыхлыми и приобрели цвета гнили. Нет более экспрессионистично изображенного мяса, чем на картинах Сутина.
Прибыв в Париж в 1912 году*, Хаим Сутин много лет жил в нищете, пока не стал признанным и богатым художником. Когда он был уже знаменит, его мастерскую начали осаждать баронессы и миллионеры, снобы, коллекционирующие знакомства с богемой. Сутин мог требовать за свои картины любую цену. Вместо того чтобы продавать созданное, он уничтожал только что написанные полотна, раздирая их в клочья. Безумие? Одержимость совершенством? Или просто нервное истощение организма, разрушенного недоеданием и чахоткой, приступами истерии реагирующего на малейшие смены настроения? Еще и еще раз интерпретируется невротическая личность художника. Детство Сутина прошло в минском штетле. Отец его был бедным еврейским портным, работавшим целые дни, чтобы прокормить семью из четырнадцати человек. Хаим в девятнадцать лет бежал из гетто в Париж. Его новой религией стала живопись. Полосуя ножом еще липкие сухожилия картин, он хотел спасти чистоту мира, как резник при кошерном забое благословенным ножом перерезает горло животным, чтобы их медленно вытекающая кровь очистила мир от злых сил.
*
*В 1918 году в Париж приехал русский часовщик. Он открыл мастерскую в Латинском квартале, на углу Bucci и Saint-André-des-Arts. Русский часовщик вскоре стал известен тем, что мог починить любые часы. Ему приносили обветшавшие, ржавые и погнутые механизмы, а он превращал их в тикающие, вызванивающие куранты, безделушки. В тесную, грязную мастерскую часовщика-чудотворца стали заглядывать клиенты все богаче. За слитки золота часовщик мог переводить заржавевшие стрелки так, что они касались прошлого. Он молча брал от богачей в мехах и перстнях деньги, золото, а взамен отдавал им исправленное время*. Часы, идущие вспять, от русского бородатого часовщика, хмуро глядящего из-под глубоко надвинутой шапки, не произносящего ничего, кроме какого-то неясного «ну-у-у», стали ценнее золота. Часовщик продавал их все дороже, пока не продал свою душу и не исчез.
*
*В сиенском Palazzo Publico есть картина 1340 года художника Амброджо Лоренцетти, изображающая старость мира. Дряхлость
*
*— Господа, прошло уже мною времени, — Гиги поднялся со стула, — с того дня, когда Христос спас нас. Это большое чудо. Но кто нас спасет теперь? — он выжидательно посмотрел на Джонатана и Вольфганга, пьющих вино.
— Сядь, Гиги, — Вольфганг придвинул ему стул, — Христос спас нас от нас самих, видно, ничего больше он сделать не мог, оставь его в покое.
— Нет-нет, — Гиги хотелось говорить еще. — О Марии Магдалине сказано, что ей многое простится, потому что она возлюбила много, а вот ее любили? Любим ли любящий? — обратился он к побледневшему лицу Вольфганга.
Джонатан, видя нежную улыбку меланхолии, появляющуюся на устах немецкого студента, саркастически выразил свои сомнения: