Если же отбросить гуманистическое негодование, то в последствиях подобной речи нетрудно заметить тот трансгрессивный элемент, который представители позднего модерна отчаянно искали то у восточных гуру, то в экспериментальных литературных практиках собственного изобретения, не замечая, что речь, выполняющая искомые ими задачи, все это время находилась буквально у них под носом. Содержанием этих практик был точно такой же поиск способа предотвратить попытки субъекта обосноваться на позициях требования, выраженного в означающем, которое позволяет инвестировать в себя наслаждение – такова, как известно, генеалогия литературы, носящей собирательное название абсурдистской, чья функция состоит в опрокидывании любых расчетов на якобы заложенную в означающем, которое субъект лелеет, блаженную полноту. Расчет этот реальный отец по мере сил пресекает, за что и удостаивается той ненависти, которую субъект – в особенности невротик навязчивости – исконно в его отношении питает, полагая, что ненавидит в отце источник ограничивающей власти. Иллюзия эта, по всей видимости, совершенно неустранима. Та же причина лежит в основе мгновенной и безоговорочной сдачи субъекта истерического, в силу которой он тщательно дозирует высказывания, поскольку их обесценивание, распознаваемое им в речи реального отца, для него заведомо невыносимо.
При всем своем внешне отталкивающем характере, речь реального отца не сводится к слепому обесцениванию, но напротив, свидетельствует об особой рачительности, бережливости. Здесь и появляется отцовская метафора, которую Лакан заимствует у Гюго, в легенде о Воозе: «И сноп его не знал ни жадности, ни злобы». То, что в первом аналитическом приближении выглядит в этой метафоре как одобрение и щедрость, на деле оказывается растратой. Сколь бы благополучной ни была история самого Вооза, чья щедрость вознаграждена вековой посмертной славой, включая новозаветную, мотовство служит неотъемлемым элементом метафоры снопа, примером чему – притча о колосьях. Подобравшая упавшие колосья Руфь обрекла отцов всех последующих поколений раскошеливаться снова и снова и производить на свет сыновей, становящихся проводниками ее желания. Как только Вооз добивается, чтобы она не покидала его поля, чем будто бы сохраняет свое имущество от растраты, безжалостный жнец, представленный ее женским наслаждением, немедленно обретает свою силу.
В той же плоскости лежит речь реального отца, выражающая в первую очередь горечь, связанную с неудачей в предотвращении утраты. Если она и ставит субъекта на место, то не для того, чтобы продемонстрировать превосходство возраста и власти, но с иной целью – предотвратить аккумуляцию наслаждения в означающем, посредством которого, с отцовской точки зрения, образуется брешь. Через эту последнюю происходит утечка, разбазаривание, которое реальный отец воспринимает как личное оскорбление. И хотя сама устремляющаяся в брешь субстанция ни обмену, ни накоплению в принципе не подлежит, ее растрата недопустима.
В этом смысле характерное для постницшеанства колебание вокруг общефилософской проблемы ценности вкупе со склонностью энергично решать ее в терминах трансгрессии и радикальной траты представляет собой уклонение от вопроса, поставленного перед субъектом в ходе семейного воспитания. Так, происходящее в лоне литературной традиции, которая приводит современного субъекта в восторг – в так называемой литературе абсурда – описанная трата достигает, как кажется, наивысших степеней, но по существу служит не уничтожению смысла и связанных с ним общечеловеческих ценностей, как принято полагать, а, напротив, сбережению всего того, что придерживающийся этих ценностей, бесконечно к ним взывающий и их превозносящий субъект склонен растрачивать. Абсурдизация, загоняющая наслаждение в тупик, по своему эффекту чрезвычайно близка к вышеописанной лингвистической редупликации.
Редуплицирующее отбрасывание означающего препятствует разрядке влечения на его основе, но оставляет после себя то, что само существование означающего с собой привносит и на что, с точки зрения реального отца, стоит тратить силы – брюзжание, к которому никто, естественно, не прислушивается, в первую очередь потому, что кажущееся отцу чем-то действительно стóящим представляется сыновнему субъекту недостойным внимания и ничего его желанию не сообщает. Сбитым с толку в этой ситуации оказывается в первую очередь сам отец, обнаруживший, что все его прививки против траты – его мнения, вкусы, привычки, взгляды на должное и достойное – обслуживают лишь его собственный принцип удовольствия и к рисующимся в его распаленном гневом сознании величественным и смутным картинам никакого отношения не имеют.