Одно из распространенных предубеждений относительно теории и примеров из высокого искусства или популярной культуры – в том, что избыточное знание мешает удовольствию. Если смотреть кино с чрезмерной теоретической подкованностью о нем, не испортит ли это спонтанного удовольствия от просмотра?
Самый убедительный аргумент против такого предубеждения – в том, как мы относимся к фильмам нуар или картинам Хичкока: ностальгическое удовольствие уже-всегда теоретически опосредовано. Ныне лишь теория может объяснить нам, как получать от них удовольствие, а если мы беремся за них впрямую, они непременно кажутся нам наивными, нелепыми, «несъедобными»…
Еще одно давнее беспокойство касается якобы неспособности психоаналитического толкования произведений искусства объяснить их особенности – «Даже если бы Достоевский и впрямь был эпилептиком с застарелым комплексом родительской власти, не всякий эпилептик с застарелым комплексом родительской власти – Достоевский»…
Несколько странно рассматривать эту затасканную банальность как упрек Лакану, поскольку apropos
куртуазной любви и поэзии трубадуров Лакан говорит в точности то же самое: следует помнить о главном – в эпоху трубадуров субъект имел в своем распоряжении средство в виде поэзии и куртуазную любовь как общественный институт, посредством которого трубадур мог озвучивать, символизировать свои травматические отношения с Дамой qua Вещью. Да, не всякий эпилептик с застарелым комплексом родительской власти – Достоевский; однако мы зря ищем разгадку этой тайны в том, почему великим творцом в пространстве уникальной психики Достоевского стал именно эпилептик-Достоевский; этот ответ следует искать «снаружи», в предельно не-психологической символической системе, которая образовывала пространство его творчества. Эта система решила, что метод формулирования Достоевским его психической травмы должен действовать как великое искусство – легко вообразить, как в другом символическом пространстве того же Достоевского сочли бы бестолковым, глупым писакой.Фантазия и objet petit a
Ну хорошо, нужно отказаться от фетиша тайного Сокровища, которое сообщает мне мою исключительность, и осуществить предельное выведение внутреннего вовне, в символическую среду. Однако не находит ли уникальность моей личности выход в
фантазии, абсолютно частным манером, неуниверсализируемо, так, как я инсценирую желание?..Да, но чье
желание? Не мое. В самой сердцевине фантазии мы имеем дело с отношениями желания у Другого, с непрозрачностью этого желания: желание, инсценированное в фантазии, – не мое, а Другого. Фантазия – способ субъекта ответить на вопрос, какой он объект в глазах Другого, в его желании, т. е. что Другой видит в желающем, какую роль тот играет в желании у Другого? Ребенок, например, стремится разгадать посредством фантазии загадку роли, которую он играет в среде взаимодействий между его матерью и отцом, загадку, как мать и отец ведут свои битвы и сводят счеты посредством ребенка. Вкратце: фантазия есть высочайшее доказательство того, что желание субъекта есть желание у Другого. Как раз на этом уровне нам и необходимо определить версию «Cogito ergo sum»[311] невротика с навязчивыми состояниями: «То, что, как я думаю, я есть, что́ я есть в собственных глазах, для себя, – это я и для Другого, в дискурсе Другого, в моей социосимволической, межличностной сути»[312]. Невротик с навязчивыми состояниями стремится полностью контролировать то, что́ он есть для Другого: он хочет предотвращать – посредством навязчивых ритуалов – желание другого, возникающего предельно чужеродно, как несоизмеримое с тем, что он сам думает о себе.