Лида, накрывшись совиком, возилась на нартах с магнитофонными пленками. От чумов в сторону моря уносились необычные упряжки. В маленьких лодках, поставленных на нарты, деловито восседали морские охотники. Оленеводы перед уходом в глубь тундры решили заглянуть на море — обзавестись нерпичьими шкурами и сыромятным ремнем из кожи морского зайца. А мы поспешили к Ивану. В чуме гудела времянка, хозяин сидел на шкуре пегого оленя за столом и листал журнал «Огонек». Заметив нас, он отложил журнал и сказал тихо:
— Проходите. Я думал, у вас ещё свои дела. Встали-то рано… А наши, вы, наверно, уже видели, поехали на море.
— Видели. Тебе, может, тоже надо ехать? — говорю я.
— Как это так — ехать? А песня?..
Мы подсели к столу. Иван поглядел в открытую дверь на широкие хлопья снега, летящие лениво к земле, с минуту помолчал, словно что-то вспоминая, и запел:
— Стой, а мелодия… другая? — заметил я.
— Разве другая? — лукаво улыбнулся Иван, и уже серьезно: — Это такая песня. Ты-то почему не знаешь? Теперь у всех ненецких песен две мелодии. Вы только машину лучше крутите, ни одного слова не теряйте.
Я кивнул одобрительно, и Иван опять запел. Он пел вдохновенно. Пело и всё его лицо. А когда заглянула в чум через макодан первая звезда, он сказал:
— Нохо Нгацекы теперь живет в собственном доме на оседлой базе колхоза, а ездит к оленям на вертолете. Счастье над головой Нохо уже давно горит электрической звездой, которую Ленин зажег. — Иван посмотрел на Лиду. — Машину свою теперь закройте, пока всё. Остальную часть песни мы все вместе будем петь. Всю жизнь. Этой песне нет конца…
Я тут же перевел слова Ивана, и Лида засмеялась.
— Ловко!.. Ловко купил ты нас, Иван. А вторую половину, что сегодня пел, ты сам сочинил?
— Сам. Что сочинять-то, если так всё было?
Лида, пряча лицо и стараясь отвлечь от себя взгляд Ивана, перевела магнитофон на воспроизведение. В притихшем чуме снова ожил голос Ивана. Он доносился из венгерского магнитофона, словно откуда-то издалека.
— Вэй! Что это? Кто поет?
Надо было видеть, как лицо у Ивана посветлело, узкие глаза всё шире и шире и — сделались круглыми.
— Страшная машина… — прошептал он и спросил по-русски: — А я умру? — И тут же заулыбался.
— Почему умрешь? — удивилась Лида.
— По нашей вере, тот, чья тень или точное изображение его отпечатается, скажем, на камне, дереве, металле, глине — уже не жилец: душа его украдена лешим, и он должен умереть, — объяснил я.
Лида сказала:
— Не бойся, Иван. Такие, как ты, не умирают.
— Я-то понимаю. Это то же, что и радио. Ничего не будет, — задумчиво проговорил Иван.
Да, он-то знал. И благо, что был с нами Иван Лагейский, а не кто другой. Иван все же — свой, и в школе учился… А ведь среди малограмотного кочевого населения тундры влияние языческой религии дает себя знать и до сих пор.
Встреча Ивана со своим голосом заставила нас задуматься…
Ветер споткнулся, упал, не дышит. Снег только напомнил о себе, и его как не бывало. В тундре будто снова стали цветы распускаться. Я лежал на траве около чума, вспоминал детство, пути-дороги, смотрел в синюю даль. В голове — стихи:
Они у меня сами выплеснулись, когда шагал по улице шумного города. А сегодня я снова в тундре. Низко над землей проплыли лебеди, обрызганные зарей.
— Лида!..
Лида не слышала меня. Не было её рядом. Мою синеглазую спутницу заворожили легенды и сказы бабок и дедов. Она то и дело щелкала кнопками «репортера», а певцы то заунывно, то торжественно, то сбиваясь на речитатив, покачиваясь и жестикулируя, готовы были с утра до первых звезд тянуть переливистые мелодии.
Лида… Я не знал, что родился в России. Долго не знал я, что есть на свете Россия. Глядел наивными детскими глазами на эту почти всегда белесую землю и не думал, что, кроме нас — отца, мамы, бабушки и меня, — есть где-то другие люди. Я любил этот лебединый край. Любил его простор и его величавый покой. Наяву и во сне я жил с думой дотянуться рукой до звезд, просыпался утрами с мечтой добежать до начала земли, где, говорит бабушка, прятало свое золотое гнездо солнце.