— Что ж, Иван Микулович. Ты, видно, мне, отцу своему, пришел помочь? Хорошее это дело. А ну, песец, берегись теперь, смотри в оба: нас теперь двое! Четыре глаза и четыре руки! Пусть знает теперь и весь колхоз «Тет яха мал»[73]
, что в чуме Микула Паханзеды стало охотником больше! Мы ещё потягаемся, Иванко, с этим колхозом. Потягаемся!Он многозначительно поднял указательный палец и прислушался. На улице скрипел снег. Потом распахнулся полг, и в чум ввалилась бабка Ирина.
— А я ходила в яру, дрова принесла, — объяснила она, не глядя на сына.
— Опять не в своё дело сунулась? — снова сдвинул брови Микул, но в его голосе уже не было прежней строгости.
— Хэй-хэй-хэй! Ты хотя и мужчина, сынок, да рук-то не хватит на всё?
В темноте не было видно, как повлажнели глаза бабки Ирины.
— Хэ! Почему не хватит? — показал Паханзеда на сына. — Теперь у меня четыре руки! Это и тебе надо помнить. — Он улыбнулся, показав плотные крепкие зубы.
— Хэй-хэй-хэй! — зашамкала бабка, горушкой складывая у тлеющего очага дрова. — Пока ждешь, сынок, его руки, ещё не одну весну придется слепнуть от яркого снега. А нынешние дети уже с люльки тянутся к книжке, к бумаге. Хой-ха! А тебе нужен охотник. Охот-ник!
Микул задумался: кочевать мыслям дальше было некуда. Он не хотел даже думать о бумаге и книжках.
Старуха кивнула в сторону люльки:
— Ну, как поживает Едейко?
— Не Едэйко, а Иванко. Иван! — ревниво поправил Микул.
Бабка вздрогнула: из рук, разрушив горушку, упали дрова.
— Эванко?.. Это же русское имя! Разве мало ненецких имен? Когда ты родился, отец твой покойный тоже заставил меня силой — назвал тебя русским именем. Ты думаешь, это хорошо?
Микул объяснил:
— Не Эванко, а Иванко. А когда он вырастет, все люди будут звать его Иваном Микуловичем Паханзедой! — и Микул цокнул от удовольствия языком, подняв большой палец. — Теперь ненцы дают русские имена своим детям. Русские имена счастье приносят.
— Ива… Иван, — плыла по своему руслу бабка Ирина. — И самый-то главный царь выговорит ли?
— Ха-ха-ха! А-а! — смеялся Микул. — Самого-то главного царя давным-давно нет. У нас Советская власть теперь. Исполком… Понимаешь?
— А где он тогда живет, твой эсполком?
— В Москве есть. В Двух Камнях есть. В Нарьян-Маре есть. Исполком — это не один человек. Это много людей. Наши ясавэи[74]
. Сколько раз тебе объяснять?— А кто они? Ненцы?
— И русские, и ненцы, и коми, и ханты — все.
— А кто у них самый-то главный?
Микул задумался. Да и как не задумаешься. Одни считают почему-то главными вождей, другие — народ. Где правда?
— Раньше мы знали: на земле царь, а на небе бог. А теперь, — рассуждала, хитро поглядывая на Микула, бабка Ирина, — всё перемешалось.
А костер тем временем разгорелся, но густой, тяжелый дым не успевал выходить. Он уже заполнил всю верхнюю половину чума, оседал всё ниже и ниже — лег на голову бабушки. Бабка метнулась к выходу, и уже из-за полога донесся её дребезжащий голос:
— Эй-вэй! Недавно тянуло с полдня, а теперь уже белый медведь навалился.
По нюкам заерзал шест, старуха, закрывала шкурой оленя наветренную сторону дымохода.
А Микул, радостно покачивая на руках сына, тронул счастливую песню, отмахнувшись от бабкиных докучливых вопросов, намеков.
А потом Иванко заплакал:
— Ыа! Ыа-а-а!
Вошла бабка Ирина с охапкой оленьего мерзлого мяса, похожего на поленья лиственницы — тяжелые, красноватые. Нина юркнула в переднюю часть чума, принесла низенький стол и поставила перед Микулом и Иванко. Глухо застучали о стол поленья мяса, засверкали ножи. Розовыми стружками летело на стол из-под ножей сладковатое мясо; когда его бросали в рот и чуть подсасывали, оно таяло во рту, словно снег.
— Ыа! Ыа-а-а! — плакал Иванко.
— Хой-хой-хой! — взмахнула руками бабка Ирина, покосилась заискивающе в сторону Нины.
А Нина, счастливая оттого, что всё сошло хорошо, уже простила свекровь и поэтому теперь чувствовала себя под слезящимся взглядом свекрови неловко.
— Ыа! Ыа-а-а!
Бабка строго повернулась к невестке, но сказала радостно:
— Да скорей же, скорей дай ему, что он просит!