Он вытер меховой рукавицей мокрое от пота лицо, взял капкан и поспешил к куропатке. Птица была ещё теплая, Микул погрел на ней озябшие руки, потом огляделся — облюбовал бугорок, вырыл в нем лунку, насторожил капкан, положил в лунку, ещё раз огляделся. А потом положил на тугие нити запала обрывки заячьей шкурки, присыпал все это пушистым и легким снегом. Припорошил снегом весь бугорок так, чтоб казалось, что на нем не было ноги человека. Капкан был готов. Очередь была за привадой. Микул взял куропатку, рванул обеими руками за крылья: красные слезы упали на белеющий снег, — потряс разорванной птицей над бугорком… Обе половинки куропатки закопал возле ивняка так, чтобы песец мог пройти к ним только через капкан. Ловушка была подготовлена. Заметая следы, Микул поторопился к упряжке.
И в этот день Паханзеда вернулся в свой чум без добычи.
— Ну и пусть… А колхоз всё-таки ещё подождет… Ничего…
Особенно не везло Микулу зимой. Метели налетали всё чаще и чаще, держались подолгу. На редкость наплодилось лемминга: песец был сыт — не хотел идти на приманку. Горько было Микулу. И его чум стоял отшельником — вдали от людных стойбищ. В прошлые годы Паханзеда не замечал этого. Да об этом и некогда было думать: песец ходок был на приваду, в чуме было всегда вволю мяса — сытно жилось, а теперь… В чум Микула всё чаще приходили тревожные слухи: удача сама идет в руки колхозных охотников. Даже исконный неудачник — худосочный Микит, своих оленей у которого никогда не было, и тот разменял четвертую сотню песцов. Его все называют ударником. Микул не знал этого слова, но понимал: за ним прячется что-то хорошее — за триста добытых песцов не будут ругать…Колхозники устраивают загоны и всех песцов, добытых сообща, делят поровну. А Микул один. Одному с тремя упряжками не устроить загона.
И всё равно Микул не пойдет к ним, не станет просить у колхозников ни мяса, ни шкур. Он сам хозяин своих оленей, своего чума и своей земли. И семье хозяин — никто не верховодит над ним.
И всё-таки было обидно: даже Микит добыл в этом году больше трехсот песцов.
Микул устремился к вандеям[75]
, сдернул со всех пяти ремни, раскидал оленьи шкуры — глазу открылись белые, как зима, связки песцовых шкурок. Ветер заиграл их шелковистым ворсом, Микул принялся сбрасывать связки на снег:— Один раз десять, два раза десять… пятнадцать раз десять…
Когда опустела пятая нарта, Паханзеда сказал:
— Шестьдесят два раза десять… и еще семь песцов.
Грузно сел на снег меж белого вороха шкур, и щелочки его узких глаз заблестели:
— Тягаться с колхозом Микул Паханзеда ещё может!
Прищурил ещё больше глаза, зачерпнул руками пропахший ветром снег и понюхал.
— Да-а, весна спешит… Но не беда. Шкура песца ещё добротная… Надо торопиться.
И подхватился на ноги.
— Женщины, подберите песцов!
Из чума выбежала Нина, вышла и бабка Ирина.
Микул не смотрел на них — он уже был занят своими делами. Достал из ларя семь песцовых чучел-самок, унес к своей упряжке, сунул под амдер. Женщины не спрашивали, что он собирается делать: этого не позволяет обычай. Они лишь наблюдали за ним и готовы были помочь ему. Микул собрал необходимое и, не сказав слова, гикнул на оленей.
Олени мчались, обгоняя ветер весны, косились назад, словно бы любовались своим собственным бегом. Нарты кидало то вправо, то влево: обеими руками Микул держался за хорей, в ушах свистел ветер.
— Я ещё вам покажу, колхозники-охотники! — кричал Микул в весеннюю тундру. — Микул Паханзеда был первым охотником и останется первым!
Когда упряжка подлетела к рыжим сопкам, Микул натянул вожжи, бросил на землю хорей. Олени остановились, сопки перестали плясать…
А потом Микул лежал, устроившись удобно на нартах, садился время от времени, пыхтел самокруткой, вслушиваясь в шорохи тундры. Разгребая снег, щипали ягель мягкими губами олени.
Мартовское солнце вскатилось на самую высокую сопку. Тут же принялись кричать куропатки, застонали жалобно зайцы, после их крика и стона донеслось долгожданное: «Ко-ко-ко… о… о! Тя-а-в!»
Протяжный, и звонкий лай песца повторили рыжие сопки, берега речки, лёд спящего озера и густеющий воздух вечера.
— Наконец-то! — поднялся Микул на ноги, вслушиваясь в перекличку, отбросил окурок.
«К-ко-ко-ко-о-о!» — кричал песец чаще и призывнее.
И в ответ донеслось нежное, звонкое: «Кьё-кьё-кьё!.. Кьйо-оо!.. Ке-ке! Ке… е… е!»
Лаяла самка.
Микул слушал. Воздух полнился лаем песцов. Пять минут, десять — и залаяли все рыжие сопки. Лаяли до тех пор, пока не спряталось солнце, не угасла последняя полоска заката. Сорвался, как бы угас на полуслове и последний голос песца. По земле разлилась тишина, от которой сделалось больно ушам. Тундру уснула.
Микул взял чучело с нарт, пять капканов — пошел вдоль подножья горы. Шел, проваливаясь в занесенные снегом старые норы. Стал подниматься на кручу.
— Вот она!
У самых ног темнел бугорок, из-за него смотрела черным глазом нора. Микул положил на снег чучело и капканы, встал на четвереньки — закричал в нору:
— Кье-кье-кье… э…э!
Получилось точь-в-точь как у самки. Припал ухом к норе и прислушался. Молчала нора.
— Я-асно…