— Единоличник… Жена крепче колхозных жен!
Но топорик летел. Стелился над землей. И летел. Летел долго. Летел! И упал дальше отметки Егора.
— Семьдесят саженей! Даже больше! — крикнул Паш Миколай; поднял топорик и в место, где упал, воткнул пестрый хорей. — Метров сто пятьдесят! Или сто шестьдесят!
Никто не осмелился взяться за топорик после Микула.
Шумно и весело было возле борцов. Выкрики не смолкали у озера, где мужчины и парни снимали летние малицы, срывали пимы, липты, чтоб легче было бежать, но… грянул выстрел: игры закончены — невеста повезла жениха вокруг стойбища! После этого сразу же свадебный обед.
С гулким топотом оленьих копыт, оставляя клубы пыли далеко за собой, красиво невеста везла жениха на его упряжке. Мужчины кинулись к своим нартам, взяли тынзеи, но ловить вожака, конечно же, никто не собирался. Да и поздно было: упряжка уже завершала почетный круг. Этим были довольны и гости, и жених, и невеста. И именно в этот момент выскочил из толпы двенадцатилетний братишка невесты и так кинул тынзей, что петля, не задев ни одну ветвь рогов, захлестнула вожака упряжки за шею.
Все взрослые ахнули! Разводили руками… Но обычай есть обычай, и его соблюдать надо; и гости пошли к своим нартам — рогатая лавина устремилась к гребням Пярцора, догоняя упряжку Марины и Митьки.
Веселиться, однако, на стойбище Митьки Валея никому не хотелось, да и желания не было: на свадьбе оказался человек, затаивший зло на жениха… После ужина без песен, веселья и без вина гости покинули стойбище. Уехали в свой одинокий чум и Паханзеды. Микул думал: «Если б не этот двенадцатилетний волчонок… в колхозе и свадьбы веселее проходят».
В тот день ветер дул с юга ещё на рассвете. Обычно Микул днем ловил рыбу в озерах и реках, возился возле чума — мало ли дел у кочевника-ненца, когда всё, что нужно для жизни, приходится одному делать. Вечером после ужина отправился к оленям: в тундре без стерегущего глаза стадо погибнет. А утром, если было прохладно и оводы, комары прятались, оставлял одних оленей на выпасе, возвращался в свой чум, — завтракал, спал.
В этот день утром Микул возвратился к чуму со стадом, оводы подгоняли оленей. Над чумом струились жидкие синеватые круги дыма, как обычно бывает в жару, южный ветер стелил этот дым над землей, олени остановились сами у чума, с подветренной стороны, и, обволакиваемые едва видными струями дыма, отряхивались. Микул выпряг подсаночных оленей из нарт, пустил в стадо, неторопливой, усталой походкой вошел в чум, снял накомарник, облепленный мертвыми комарами, снял совик, пимы и босиком, крякнув от удовольствия, шагнул к столику, опустился на мягкую шкуру; на столе дымилась еда, над костром кипел чайник — Нина успела с завтраком, как всегда, к приезду Микула. Она была в чуме одна, всё было по-домашнему, Микул подозвал Нину, устало обнял её, поцеловал. Есть ему не хотелось после ночного дежурства.
А возле чума возились Иванко и бабка Ирина. Бабка ползала по разостланным нюкам, угольком отмечала места, которые надо зашить, залатать, — зима-то ушла не навечно, она возвратится с метелью, морозами, поздно будет тогда затыкать дыры на зимних нюках. А Иванка и ночью не загнать в чум. Когда с пастбища возвращается стадо, мальчик с отцовской лопаткой в ловких ручонках перебегает от оленя к оленю, бьет оводов — десятками наколачивает их на белых, разостланных для приманки шкурах оленей; овод почему-то любит белое…
Микул попил чаю, покурил, долго сидел, задумавшись, глядя на Нину. А Нина, убрав со стола, помыла посуду, подложила в костер гнилых, мокрых поленьев, чтобы дым погуще валил из макодана, наводила в чуме порядок. Микул следил, как быстро и ловко она со всем управлялась, думал и думал. Она хотела спросить, о чем он задумался, но пересилила любопытство: ненецкой женщине не положено в таких случаях спрашивать. «Нужно будет, сам скажет».
— Устал я, — признался Микул. — Всё один да один — и рыбалка, и олени… охота… И тебе тяжело — тоже одна… Всё своими руками — от костра и до шкуры… Один маленький чум в большой тундре…
Нина слушала, выжидая: что его мучает? А Микул опять раскурил самокрутку, потянул несколько раз и бросил в костер, чего никогда не бывало, вновь задумался; посматривал так, как никогда не смотрел. Думал. Прилег, растянувшись на шкурах. И уснул думая.
— Ага-а-а!.. Попался?! Голову оторвать! — звенел голос Иванка за выгнутой стеной чума. — Голову оторвать!
Нина улыбнулась на голос сынишки и вспомнила сказку, знакомую с детства. Эта сказка жила в каждом чуме.
…Ненцы сожгли на большом костре мать всех чертей — Парнэ. Женщина Парнэ, сгорая, крикнула Солнцу, Луне и Земле:
— Я-то сгорю. Но пусть и мой прах преследует всюду людей и оленей!
Солнце, Луна и Земля не услышали голоса женщины Парнэ. Услышал её в полусне Нна — отец всех болезней, надул огромные щеки и дунул на Землю, как Ледовое море: поднялась буря, и прах женщины Парнэ полетел над Землей комарами, мошками, мухами, оводами. И с тех пор нет на Земле спасения от них ни оленям, ни людям.