— Ирина Михайловна, — вновь шевельнул шерстяным ртом Паш Миколай, — я привез вам бумагу какую-то. С круглой печатью. Её надо читать.
— Ювэй-ювэй! Что ты говоришь-то? Сам знаешь: наша бумага — тундра. Её мы читаем. Вот если Нина?.. Она, говорят, по Хоседам живала, с русским человеком разговаривала через бумагу… — И вдруг бабка Ирина словно бы опять вспомнила далекое прошлое, когда Иванка и на свете не было: — Хосподи-хосподи… огонь-то — уголек для очага приходилось занимать у соседей. А потом легли очаги дни и ночи, чтоб огонь не погас. Дро-ов-то… сколько дров жгли впустую! С утра до вечера рыли снег, чтоб добраться до ивы. Сколько сил-то ушло в те сугробы. Времена! Такое не забывается…
Вскипел чай.
Дверь чума у ненцев не запирается перед любым человеком: с добрыми ли он пришел намерениями, с плохими ли. Человек войдет в чум, попьет чаю, отдохнет, согреется — и уедет своей дорогой дальше… После чая уехал и Паш Миколай — повез почту в другое стойбище.
Приехала Нина. Она привезла одного лишь песца. Да и тот грязный, линялый, точно волки драли его. А и этому песцу в чуме рады — голубой всё же.
— Вот, Нина, привезли бумагу с печатью, — подала бабка Ирина невестке листок в сером конверте.
Нина лишь взглянула на дату внутри почтового штампа.
— Кто привез?
— Паш Миколай.
— Давно?
— Перед твоим приездом уехал.
И долго смотрела на серый конверт так, словно боялась раскрыть. Потом по складам вслух прочла свое имя: «Паханзеде Нине Васильевне». Потом раскрыла и очень долго читала, мучительно долго. Потом опять долго молчала, глядя на серый конверт. Лишь после этого сказала Иванку и так, словно очнулась:
— Письмо от нашего папы.
Бабка Ирина прижалась к невестке, чего никогда не бывало. Иванко словно прилип к матери. Во все глаза они смотрели на письмо, но бумага с ними не говорила. А Нина то удивленно махала рукой, то шептала что-то, словно ребенок. На костре вскипели котел, чайник; над костром вспухли дым, пар — Нина не замечала, смотрела по-прежнему на бумагу, махала рукой и шептала. И опять словно опомнилась, быстро стала рассказывать:
— Отец наш воюет. Фашистов, пишет он, столько, что когда они поднимаются, то как лес закрывают и небо и землю. Наши встречают их свинцовой пургой…
— Вот беда-то! Вот грех! — хлопнула себя по коленям бабка Ирина. — Что же люди не поделили-то, а? Зачем же человеку охотиться на человека? Вот беда. Вэй-вэй-вэй! Вот беда.
А Нина всё говорила и говорила — всё рассказывала о том, что пишет Микул, как он воюет с фашистами, — вздохнула глубоко и начала расставлять на столе чашки.
— А не пишет он, сколько ещё воевать будут? — спросила бабка Ирина.
— Нет!.. Делай в чуме своеё— я хочу отдохнуть.
Бабка Ирина притихла.
Ветерок, с утра бойко плясавший по тундре, с появлением первых звезд сложил крылья. Мир, казалось, застыл… мороз всё сильнее и властнее стал сжимать снег, не успевший слежаться. Под ногами сухие сугробы скрипели до боли в зубах.
Кровавый закат, догорая, выткался в червонного золота нить… оборвался — исчез. Небо до краев переполнилось крупными спелыми звездами. Всмотришься — кажется, звезды вспыхивают яркими искрами; вслушаешься в небо — звезды звенят. Застывшую тишину стужной ночи дробят копыта оленей, долбящих снег. Да неожиданно треснет лед до дна промерзшего озера — и покатится гром по снежной пустыне… угаснет под звездами. И опять звонко заденет струну тишина.
А если не вслушиваться, не смотреть, казалось, что Нина в эту ночь в тундре, на всей земле — одна. И непонятно, что где-то воюют… замирали на стылых снегах шаги времени… уходит молодость — жизнь…
Олени нюхали снег, долбили копытом — пробивали сугробы до ягеля.
Прилегла Нина на нарты. Старалась не думать о днях, когда был рядом Микул. Но пьянящие мысли будоражили душу. Лишь прикрыла глаза, показалось, что руки Микула коснулись её стыдливой груди — ласково обожгли, — сердце по синему морю…
Вожак упряжки чихнул сердито — подпрыгнул на месте. Заметались пелеи. Взметнулось синим облаком стадо, мелькнуло над сугробами и словно растаяло. Нина успела взять в руки хорей, отвязать вожжи — олени сорвали нарты с сугроба, понесли в тундру, — вцепилась руками в тугие ремни, чтоб не свалиться. Оглянулась — за упряжкой летели, едва касаясь сугробов, огромные волки. Один, два… четыре! Карабин сам по себе оказался в руках — и Нина вдруг вспомнила: патроны она спрятала в ларь от Иванка, взять перед выездом в стадо забыла. Обида на кого-то, на что-то и на себя впилась в горло… А волки не отставали. В бесконечной, безлюдной тундре, на скрипучем снегу, в эту безлунную, звездную ночь они казались черными тенями смерти.
Нина сжала хорей, на конце его было копье. Но поразить этого зверя копьем на большом расстоянии… И олени словно взбесились от страха — нарты швыряло то вправо, то влево, то вверх.
«Э-эх, гады! — в сердцах подумала Нина. — Волки и те пошли грамотные: знают, мужики на войне».
А может, по опыту серые знали, что у ненецкой бабы меньше сметки и ловкости, чем у них?
— Нет! — в голос крикнула Нина, и всё её тело сделалось чутким, упругим.