Старики и те рабочие, которые никак не сумели устроиться, раза два в неделю приходили пешком во Флоренцию. Отправлялись они из дома на рассвете, чтобы избежать палящего зноя, а в городе, соревнуясь с другими забастовщиками, «подпирали стены» Палаты труда. И так как ничего нового не случалось, они проводили день на площади Санта-Кроче, где, спасаясь от солнца, пересаживались со скамейки на скамейку, пока не наступал вечер. Тогда они возвращались на проспект Тинтори, и Дель Буоно подбадривал их прекрасными словами, проблесками надежды, а иногда распределял мелочь, которую, подобно монаху, собирающему даяния среди своей паствы, он сумел раздобыть для них во время собраний столяров или парикмахеров. Таким образом к концу недели удавалось «создать видимость, будто выдаются заработанные деньги». Рабочие механических мастерских пожертвовали сто три лиры, работницы табачной фабрики — шестьдесят, однако наиболее значительной была помощь, оказанная рабочими керамической фабрики. На двадцать пятый день забастовки прибыл собственной персоной мэр Сесто, синьор Фортунато Бьетолетти, который, впрочем, и сам работал на керамической фабрике «Рихард-Джинори», и вручил строителям двести девяносто шесть лир. Наконец, газета «Мураторе»[56], которая печаталась в Турине, объявила подписку в помощь бастующим Флоренции, Ливорно и Бари.
Теперь должно было выясниться, помнят ли Боргезио, Тиан, Кортьелло и Сальватори о событиях во Флоренции и о Джеминьяни. Ведь они в течение всего последнего месяца полностью получали заработанные ими деньги. Все, что собрали рабочие керамической и табачной фабрик, было роздано в четвертую субботу вечером. Каждый рассказал о положении своей семьи, и все деньги были разделены «по числу едоков», независимо от того, кем работал бастующий. И так как в доме Олиндо и Дуили было по шесть человек, а у Аминты жена и двое ребят, то он получил четыре части, а Олиндо и Дуили — по шести. Липпи получил две части, потому что у него была одна старуха жена, а маленький Ренцони, как одиночка, — всего одну часть. И этот способ дележки денег, поначалу казавшийся наиболее справедливым, теперь вызвал первые признаки недовольства. Начали говорить, что нельзя равнять новорожденного с мальчишкой семи-восьми лет, который способен опустошить целую кладовую, если бы там было что опустошать! И потом, те, у кого жены ходили поденно стирать белье, или плели соломку, или служили кормилицами, конечно же, находились в лучших условиях, нежели те, чьи жены день-деньской были заняты по дому, нянчили детей и не могли ровным счетом ничего заработать.
Когда же маленький Ренцони вновь потребовал денег на сигарные обрезки для деда, то парня заставили замолчать подзатыльником, который его наполовину оглушил и за который он так и не знал, кого благодарить. При этом не посчитались даже с тем, что дед Ренцони сорок лет отработал на стройках и был каменщиком первой руки, а теперь едва передвигался, опираясь на палку. И подобно тому, как маленький Ренцони не узнал, кто угостил его подзатыльником, остались неизвестными и те, кто выражал недовольство.
«Справедливость умерла, едва родившись, и никакой социализм не способен ее воскресить», — вот наиболее мягкое заявление из тех, что слышались вокруг. Рабочие пока еще не возлагали всей вины на вожаков, но кое-какие намеки на этот счет уже делались.
Когда наступил вторник шестой недели, все знали, что в субботу никому не будет выдано ни одной лиры. Ни к чему не привела и демонстрация, хотя устроили ее не на строительных участках и не перед префектурой, а прямо под окнами Объединения предпринимателей. Рабочие вели себя спокойно: достаточно было увидеть их, взглянуть в их лица, чтобы понять, зачем пришла сюда эта толпа. И все же их встретили с ружьями наперевес трое солдат во главе с сержантом; хотя толпа не двигалась и безмолвствовала, они отступили во двор и закрыли ворота. Немного погодя прибыла, неизвестно каким образом оповещенная, целая рота солдат в полной боевой готовности и разогнала забастовщиков.
Все, что можно выжать, было выжато. Рабочие механических мастерских, табачной и керамической фабрик были не в состоянии больше помогать им. Классовая солидарность — это одиннадцатая заповедь, но постепенно на смену энтузиазму приходит привычка. Примерно так бывает, когда умирает какой-нибудь родственник, болезнь которого тянется настолько долго, что превращается в нескончаемую агонию. Становится все труднее и труднее поддерживать его существование, и в конце концов оно даже морально превращается в тяжелую обузу. Сопротивляемость больного теперь целиком зависит от его жизнеспособности, от того, насколько он сохранил свои силы.