Сегодня ему хотелось домой.
В какой-то момент он подумал: ничего – нет. Попробуй шагни, один только шаг сделай, окажешься дома. Напридумывал себе какую-то службу, а фантазия – с детства больная, и вот уже настоящая срочка, почти нереальная дрочка и вынужденный полууставной дебилизм: туда не ходи, здесь не стой, кури в строго отведенное время.
Но Костя никуда, само собой, не шагнул. Редко, в самом деле, впадал он в прописную тоску и даже не вел отсчет дней – полагал, не обращай внимания на срок, тот быстрее отвяжется.
Уже ведь май, радовался Костя, чего я бешусь. Плюнь в толчок, харча не долетит – дембель наступит. Но, мама дорогая, как же все надоело, ну разве можно столько находиться в замкнутом пространстве.
Право на подобную тоску имел каждый солдат: молодой ли, старый; чуханистый или авторитетный, мазаный, блатной, ничейный, способный, дебильный, созданный для службы или рожденный для другого, назначенный командовать, вынужденный подчиняться – каждая зеленая тварь имела такое право.
Скорее всего, это было единственное право, на которое могли рассчитывать солдаты.
Он прошел в курилку, задымил. Любил курить ночью и почему-то вспомнил учебный центр, где курить запрещали, и смысл службы сводился не к доблести и воинской славе, а к сигаретной свободе.
Но сейчас Неверов мог почти все. Кури в любое время на зависть духам, спи, когда придется, – только не нарвись на офицера. Устал в духоте – пожалуйста, гуляй по территории части. Встретишь командира – отдай воинское приветствие, и скатертью тебе траншея. Заслуженная халява на старость солдатских лет.
Скорее всего, он догадывался, что такое свобода. По крайней мере, как-то раз он гонял в самоволку и даже нашел нахваленный магазинчик, где купил две чекушки заказанного дедами «Зеленого кедра». Но та свобода была духанской и вынужденной, поскольку деды сказали – не вернешься с водярой, можешь не возвращаться вообще. Может, и рад бы Костя был не вернуться, только куда бежать молодому солдату в день принятия присяги. Разве что на гауптвахту.
Каждую нарядную ночь он ходил на КПП.
Сегодня на пропускном пункте дежурил сержант Летов. Он держался за шею, не отпускал руки.
– Чего ты?
– Да родинку сковырнул.
Большущая родинка в форме игрушечного сердца, по убеждению Лехи, досталась ему по наследству от деда, а тому от прадеда, потому родинку Летчик всячески оберегал.
– Нет у меня больше сердца, одна родинка только осталась.
– Что мне, Летов, до твоей родинки. У тебя, Летов, за плечами – Родина! Ее и защищай, – ерничал всякий офицеришка.
Непробиваемый Леха стоял на своем, полагая, что мир начинается именно с родинки, с этого крохотного морщинистого участка. Спасешь его – сохранишь всю страну. Справишься с малым – получишь большее.
– Морщинистая, Летов, далеко не родинка. От всех этих морщинистых одни беды, – продолжали учить.
Так и служили.
– Прижечь, может, чем? Спиртовкой?
– Да не, – отмахнулся Летчик, – пройдет. Комрота не видно там?
– У себя дрыхнет, – успокоил Вермут.
– Чего, как наряд?
– Да норм, молодых поднял – дрочатся.
– Нормально. Печенье будешь?
– Давай, – не отказался Костя.
Грели воду припрятанным кипятильником. Вода бурлила, чайный пакетик добавлял мрачного кружева, пахло горьким лимоном.
– Чифирок достойный.
– Аха.
Говорили о том о сем, об одном и другом, о разном и всяком. Хлюпали, как всегда, громко и с чувством. Ночь выдержанно справлялась с натиском предутреннего ветра, кружащего юлой. Как молодой солдат, напуганный дедушкой, держалась на боевом посту.
Розоватой пошлостью пропитывалось небо, выгорала тишина первыми криками лесных соловьев.
– Знаешь, Леха. Знаешь, что?
– Чего?
– Я вот тут подумал, что будет на гражданке?
– На гражданке будет гражданка, – улыбнулся Летов.
– Спасибо, кэп. Как думаешь, увидимся еще?
– А то ж. Приедешь ко мне, затусим с тобой.
– Лучше уж ты ко мне. В твоей дыре особо не затусишь.
– А в твоей как будто затусишь. Да пофигу, Костян, увидимся, конечно. Жизнь-то длинная.
– Ну да, – ответил Костя. – Пустишь погулять?
– Иди, конечно.
Крапал мускулистый дождь крепкими кулачными каплями. Промокала хабешная ткань, скрипело лицо, смахни только эти слезы радости от встречи со свободой. Дышала тяжело лесная чаща. Костя шел куда-то внутрь, в самую темноту леса.
Он помнил, само собой, как гонял по духанке в магазин за пойлом. И, казалось, даже различал однотипные тропы, полагаясь только на редкие отрыжки памяти. Еще он помнил, как ходил в лес за тем зэком и как дышал вместе с лесом и не мог надышаться.
Костя шел сквозь деревья, меж ними, будто не было их, может, так, словно сам не отличался от деревьев. Зелень формы его сливалась с молодыми листьями, шебуршали те на легком ночном ветру. Оглянулся, не потерять бы след. Придется же возвращаться.
Он шел и шел, пока не устал, пока не подумал, что пора бы устать. Растекалась темнота, и Костю не стало видно. Лес не замечал его. Лесу было все равно. А Костя, не пойми почему, улыбался и плакал почти навзрыд. И хотелось не возвращаться.
8