Спрашиваю: «Сколько пленок вы хранили в своем тайнике?» — «Ну как же, двадцать две, именно так, мне их передал Винн во время последней встречи. Я ведь ни разу ни одного документа за границу не отправил, ни одной пленки, слово офицера!» Шпион все должен помнить, такая уж у него горькая доля, но, как известно, всего запомнить нельзя, такова уж наша природа; вот он и запамятовал, что в тайнике у него было не двадцать две пленки, а шестнадцать. Куда ж шесть делись? Шесть пленок, сто восемьдесят кадров секретны документов, это тебе не фунт изюма… Ладно… Записали мы с ним в протокол допроса, что он хранил в тайнике двадцать две пленки и ни одной ни разу за кордон не отправлял… Таким образом, я, как следователь, получил единственную
зацепку. От того, как я это обыграю, зависело, скажет он правду о том, когда начал работать на противника и что ему передал, или же замолчит — раз и навсегда. А Пеньковский гнет свое: «Повторяю, мы имеем уникальный шанс нанести удар по нашим врагам в ЦРУ и СИСе, я готов поехать за кордон и сделаю там такое, что никто и никогда сделать не сможет! Я открылся, я не таил правды ни минуты, конечно, после понятного шока в первые минуты, вот перед вами мои объяснения, вот пленки с отснятыми секретными документами, ни одна из них не передана врагу; да, я был завербован англичанами и американцами в Париже двадцать шестого июля в отеле, да, я имел здесь связь с разведчиками противника, но ни один наш секретный документ к ним не попал!» — «Это все хорошо, даже очень замечательно, но, чтобы мы тебе поверили, ты должен самым подробным образом рассказать обо всем с самого начала… Понимаешь? С самого начала…» — «Да неужели вы не верите мне?! Я ж русский, до последней капли крови русский, Александр Васильевич, я открылся перед вами как перед братом, как перед товарищем, наконец!» Я понял, что дальнейший разговор бессмыслен: он давно подготовился к линии своей защиты и не отступит от нее ни на шаг, если только я не нанесу ему такой удар, что он дрогнет и поднимет руки: «Сдаюсь». А как это сделать? Отдал я его другому следователю, предложил коллеге вести жесткую линию допроса: никаких откровений и сантиментов, вопрос — ответ, вопрос — ответ, неукоснительное следование суровой норме закона; а сам переключился на Винна, которого в тот день привезли из Будапешта… Сначала я к англичанину присматривался, начинать беседу не торопился, впечатление он произвел несколько странное: человек рассеянный, сразу видно, не профессионал, связник, погнался за деньгами, разведка, видимо, посулила ему большие барыши за сотрудничество, хотя он отнюдь не бедный, но ведь, как говорится, жадность фрайера сгубила… Размял я его, приладились друг к другу, и тогда только вскользь и спросил: «А где именно Пеньковский показал вам свое служебное удостоверение двенадцатого апреля, господин Винн?» — «Да как же?! Конечно, двенадцатого, через час или два после этого в Москве началась предпраздничная суматоха по поводу возвращения космонавта Гагарина!» Ладно… Записали в протокол, документ, что ни говори, определенного рода улика… Но не для Пеньковского, на нем зубы сломишь, я ж говорю, человек крепкой породы, наверняка ответ на удар — ударом: «Винн — связник, а не профессионал, мало ли что он скажет, а я настаиваю, что вербовка состоялась двадцать шестого июля в Париже, только так и никак иначе…» Я, Виталий, довольно круто тогда думал, что же предпринять… Считается, что только контрразведка умеет спектакли ставить, когда шпиона ловит… Нет, брат… Мы, следователи, тоже должны владеть мастерством режиссуры, а оно, мастерство это самое, без тщательного изучения психологического портрета твоего подопечного невозможно… Вот и решил я субботу и воскресенье провести за городом, в полнейшем одиночестве… С удочкой сидел: на одном конце червяк, на другом — дурак, и не рыба, как понимаешь, меня волновала — я больше всего навагу люблю, в ней костей нет, — а мой подопечный Пеньковский… Человек он явно авторитарный; хоть он и пыжился, но в самой глубине где-то таился у него страх перед начальником — неважно каким, нашим ли, английским, — и бумагой, которую тот вправе подписать… «Без бумажки таракашка, а с бумажкой человек» — будь трижды проклято это наше вековое, но оно-то дало мне тогда ключ к Пеньковскому… В понедельник я вызвал его на допрос; он конечно же снова завел свое, истосковался с моим жестким коллегой, начал излагать головоломный проект комбинации против ЦРУ; я молчал, кивал, слушал, а потом врезал: «Смотри, что у нас с тобою получается. Ты просишь отправить тебя в Англию, дабы ты в Лондоне разгромил СИ С, а потом ЦРУ… Все это хорошо и даже замечательно, но как я могу вручить тебе загранпаспорт, коли ты мне продолжаешь лгать, причем не просто так, абы отговориться, но совершенно целенаправленно? Почему ты настаиваешь на дате вербовки двадцать шестого июля в Париже, но ни словом до сих пор не обмолвился о том, что предложил свои услуги англичанам в Москве двенадцатого апреля, то есть практически за четыре месяца до того, как подписал в Париже документ о вербовке?» Пеньковский словно споткнулся обо что-то, потянувшись ко мне, видимо, понял, что дальше финтить нечего, конец… Вот тогда он и потек… В тот же день отдал нам своего непосредственного руководителя, поставил знак на столбе, вызвал американца к тайнику «номер один» на Пушкинской улице, мы его взяли с поличным, не отмоешься, а потом сел за стол и в течение трех месяцев писал о своей шпионской работе — день за днем, час за часом… Да… — Васильев вдруг усмехнулся. — А с Винном любопытно получилось… Он, когда в Лондон после отсидки вернулся, заявил в «Санди тайме», что, мол, русский следователь вел себя с ним в высшей мере корректно, по-джентльменски и что если бы он оказался на его месте, то вел себя точно так же, с соблюдением всех норм закона… А через два года вымазал дерьмом и меня, и английскую разведку, что называется, всем сестрам по серьгам… Американцы с ним начали работать, отбили его у англичан, оттого он так и собратьев своих понес по кочкам, да и меня заодно…