Правительница Елена, мало искушенная в вопросах южной политики, повелела тогда князю Темрюку остановиться на Татаровом дворе, где уже находились послы крымского хана, и только многочисленный отряд русского царя помешал кровопролитию. Темрюк тогда не догадывался о том, что с таким же предложением — выступить против мятежных черкесских племен — в Москву прибыли крымские послы.
Двадцать лет князя Темрюка не было в Москве — настолько велика была обида, и сейчас он появился в третий раз, сильно постаревший, поседевший, но с молодой осанкой, какую он забрал с собой в старость из далекой юности.
Князь приехал в сопровождении дочери — красивой черкешенки шестнадцати лет с горящими глазами. И, глядя на них, странным казался этот родственный союз: князь Темрюк никогда не улыбался, он разъезжал по улицам Москвы, словно прибыл воевать столицу. Старший князь Кабарды был таким же хмурым, каким может быть грозовое утро, глаза словно молнии сверкали по сторонам на проходящих мимо московитов, которые кланялись всем без разбора (главное только, чтобы беды на голову не накликать!) — русскому боярину и заезжему эмиру. Ну а такому, с золотыми шпорами, то уж до самой земли.
Черкешенка, в противоположность князю, была весела, какими не могут быть русские женщины, привыкшие к строгости. Она не прятала свое красивое лицо под платком и лихо скакала на жеребце по широким московским улицам, словно казак в чистом поле.
Глядя на стройную хрупкую фигуру, невозможно было не оглянуться на развевающиеся косы, чтобы не уронить восклицание:
— Ну и баба! Видать, горяча! Кровь из нее так и брызжет!
А девушка, не понимая восхищенной речи русских мужиков, нахлестывала плетью аргамака, такого же непослушного, горячего, как и она сама. Черкешенке тесно было в стенах Москвы, и она металась из одного конца города в другой, на полном скаку преодолевала низкие плетни и заборы; видно, и конь скучал по просторам, и оттого его ржание больше напоминало плач. Степной аргамак был так горд своей ношей, что его не волновали ни сытые кобылицы московских бояр, ни солоноватый овес. Хотелось на просторы, в с очную траву, в горы. А здесь пыль, вот и чихалось от нее жеребцу. Фыркнет аргамак на склоненные головы московитов и, повинуясь черкешенке, галопом мчится по наезженной дороге.
Князь Темрюк не был обделен наследниками, каждый год жены рожали ему по сыну, которых он встречал так радостно, как будто это было долгожданное единственное дитя. Сыновья вырастали и все как один напоминали отца: чернобровые, горбоносые, белозубые. Росли непокорными и шальными — именно таким был Темрюк в молодости.
И когда появилась дочь, ее рождение князь воспринял если уж не как несчастье, то почти равнодушно. Девочку он назвал Кученей, что значит «звезда», и это имя шло ей точно так же, как искорки в глазах или черные густые волосы. А скоро Темрюк понял, что так никогда бы по-настоящему и не испытал бы отцовской привязанности, если бы не маленький шайтанчик в женском платье. Старый Темрюк не просто обожал дочь, он любил ее до самозабвения, до беспамятства, был глубоко убежден, что с нею не смогут сравниться даже все сокровища мира. Теперь он не мог прожить без нее и дня, оторвал дочь от женщин, таская ее за собой всюду: на охоту и на войну, в гости и на веселье.
Кученей была для князя всем; надеждой, радостью, мечтой. Она была так же непокорна, как его заносчивые и задиристые сыновья, это была его кровь, его семя, и в ней он видел то, чего недоставало ни его сыновьям, ни ему самому: Кученей была мягкой и твердой одновременно, безрассудной и пугливой, а если проявляла твердость, то под ее настойчивостью сдавался сам князь.
Темрюк научил ее обращаться с оружием, и Кученей палила из пищали так, как если бы родилась стрелком; управляла лошадью так, как если бы всю жизнь не сходила с седла. Князь научил ее всему тому, что умел сам. От чего он не смог уберечь Кученей, так это от любви. Где были чувства, рос дремучий лес, тропинку в котором могла отыскать только мать. Темрюк подталкивал своих сыновей на победы в любви, понимая, что для мужчины покорять женщин так же естественно, как припадать ртом к ране поверженного зверя, пробуя на вкус его кровь, или острым копьем поражать кровного врага. И Темрюк не раз ловил себя на том, что обращался с Кученей так, как если бы она была мужчиной. Но когда однажды она призналась отцу, что полюбила и не может жить без джигита и дня, он почувствовал себя беспомощным. Темрюк знал, что дочь привыкла всегда получать все, чего желала: хочешь ручного сокола — он твой; желаешь арабского скакуна — бери. Но к какому сословию ни принадлежала бы женщина, она всегда ниже мужчины.
— Так, значит, ты любишь? — стараясь скрыть волнение, сказал Темрюк.
— Да, отец.
— Девочка, что ты можешь знать о любви в свои четырнадцать лет? — Темрюк вспомнил свои юные годы, когда он сгорал от истомы и желания к юной черкешенке, черты которой находил в собственной дочери. — Кто он? Князь?
— Нет, он простой джигит, — отвечала княжна, — в твоем воинстве.
Простой воин!