– Шпионской? Так вы думаете, он на самом деле был шпион?
– Бабушка не позволяла произносить это слово. Она говорила, что у нас – разведчики. А шпионы бывают только иностранные. Но вы же знаете, как дети вредничают. Я часто шутила, что папочка – шпион, чтобы чуть расшевелить взрослых. Ну, как дети это обычно делают. Мне запретили болтать, сказали, что это очень большой секрет, но теперь, я думаю, уже все равно.
– А вы знали, что ваш отец был художником, прекрасно разбирался в искусстве, пользовался репутацией знатока?
– Никогда ни слова об этом не слышала. Хотя я чуть со стула не упала, когда мне сказали, что он оставил огромное состояние! Мне приходило в голову спросить Корнишей, не хотят ли они вложить часть этих денег в разведение суперских пони – ну знаете, самых лучших. Но потом я сказала себе: заткнись, Чарли, это жадность, а папочка с тобой и без того по-честному обошелся. Так что заткнись! И заткнулась. Ой, блин, мне надо бежать! У меня очень плотное расписание на остаток дня. Спасибо за обед, он был просто супер. Я вас больше не увижу, да? И Артура с Марией тоже. Я улетаю в пятницу. Они просто суперпарочка. Особенно Мария. Кстати, вы же большой друг семьи; вы что-нибудь слыхали про то, что она жеребая?
– Жеребая? А, понял. Нет, ни слова. А вы?
– Нет. Но у меня глаз наметанный, я же заводчица. В кобыле сразу что-то такое появляется. В смысле, когда жеребец сработал. Все, я упорхнула!
И она упорхнула, насколько это возможно для женщины солидного телосложения.
Артур рыдал. Последний раз он плакал в четырнадцать лет, когда его родители погибли в автомобильной катастрофе. Но сейчас горе оказалось сильней его. Он сидел в кабинете Даркура, тесном, заваленном книгами, а в окно робко заглядывало маленькое водянистое ноябрьское солнце, словно сомневаясь, рады ли ему тут. Артур рыдал. Его плечи тряслись. Ему казалось, что он воет, хотя Даркур, стоя у окна и глядя во внутренний двор колледжа, слышал только рыдания, идущие словно из самой глубины груди. Из глаз Артура лились слезы, а из носа – соленые струи соплей. Один платок уже промок насквозь, да и второму – Артур всегда носил при себе два платка – уже явно недолго оставалось. Даркур был не из тех, кто держит в кабинете коробки бумажных салфеток. Артуру казалось, что приступ плача никогда не прекратится: стоило ему выплакаться немного, как на сердце валилась новая лавина горя. Но наконец он откинулся на спинку кресла. Нос у него покраснел, глаза опухли, и он остро сознавал, что по дорогому галстуку размазалась сопля.
– У тебя есть платок? – спросил он.
Даркур бросил ему платок:
– Ну что, немножко полегчало?
– Я чувствую себя полным рогоносцем.
– О да. Рогоносцем. Или, как говорит доктор Даль-Сут, рогогосцем. Привыкай.
– Мог бы и посочувствовать. Хреновый из тебя друг. И священник тоже хреновый.
– Вовсе нет. Мне очень жаль тебя, и Марию тоже, но что толку, если я начну вместе с тобой заливаться слезами сирен? Моя работа – сохранять хладнокровие и смотреть на вещи со стороны. А что Пауэлл?
– Я его еще не видел. Что мне делать? Избить его?
– Чтобы весь мир узнал, что у вас случилось? Нет, бить ни в коем случае не следует. И вообще, вы по уши увязли в этом оперном проекте, и Пауэлл незаменим.
– Черт побери, он мой лучший друг!
– Кукушат часто подсовывают лучшим друзьям. Пауэлл тебя любит как друг. И я тебя люблю, кстати, хотя и не демонстрирую этого так явно.
– Ну, это такая любовь. Ты как священник обязан всех любить. Тебе, как Христу, это по должности положено.
– Ты ничего не знаешь о священниках. Да, я знаю, нам положено любить все человечество, но я этого не могу. Потому я перестал работать на приходе и начал преподавать. Моя вера требует, чтобы я любил ближнего своего, но я не могу, а притворяться, пуская сладкие слюни – так, как это делают профессиональные любители всего человечества, профессиональные благотворители, газетные сестры-плакальщицы, политики, – не хочу. Понимаешь, Артур, я не Христос и не могу любить так, как Он. Я стараюсь быть вежливым, внимательным к людям, порядочным человеком – и делаю что могу для тех, кого действительно люблю. Ты – один из них. Я уважаю твои слезы, но не помогу тебе, рыдая вместе с тобой. Лучшее, что я могу сделать, – это помочь тебе взглянуть на ситуацию, сохраняя ясность ума и незамыленный взгляд. Я ведь и Марию тоже люблю, знаешь ли.
– Да уж знаю. Ты ведь ей делал предложение, да?
– Да, и она мне отказала – в добрейшей, деликатнейшей манере. И за это я люблю ее еще больше, потому что семья у нас с ней вышла бы чертовски плохая.
– Понятно, ясный ум и незамыленный взгляд. Тогда зачем ты делал предложение?
– Потому что я был охвачен страстью. У меня были тысячи причин любить Марию и, как я теперь вижу, миллион причин, чтобы на ней не жениться. Я до сих пор люблю ее, но не беспокойся – у меня нет ни малейшего желания играть ту роль, которую в вашем браке сыграл Пауэлл.