Читаем Мифогенная любовь каст полностью

Кажется, он поднялся еще выше по телу здешнего Пуруши, которого австрийцы называли Гурвинеком или Курчавым. Гигант, видно, был ни жив ни мертв. Какие-то части его тела загнивали, другие ломились от свежести. Дунаев прибыл на его Плечо улиткой, ушел с него устрицей. Ему все еще хотелось увидеть лицо этого испещренного записями и событиями великана, лицо Европы, но оно было слишком огромным, его не охватить было взглядом. Если бы далеко в небе появилось вдруг зеркало – колоссальное (но кажущееся на расстоянии крошечным зеркальцем), поддерживаемое парящими ангелами и снежными троллями, – оно, наверное, смогло бы отразить это европейское лицо, но зеркало это давным-давно разбилось в мелкие дребезги, и его микроскопические осколки сверкали теперь в некоторых сердцах и в некоторых глазах.

Обладал и Дунаев таким осколком в левом глазу. Иногда ярко вспыхивало в этом осколке солнце. Дунаев уже не был устрицей, он стал самим собой, но в черном карнавальном костюме и в белой маске, лежащим в гондоле. Он знал, что он в Венеции и что одновременно вплывает в глаз Пуруши, плывет по одному из каналов этого глаза – то ли мертвого, то ли живого огромного ока, мутно отражающего небо.

И тогда по каналу, в гондоле, свернувшись клубочком,

Поплывем, как медовый звук скрипки в эфире плывет…

Гондольер, как водится, пел «О sole mio!», и греб большим веслом. Дунаеву было уютно и сладко, как в колыбели, дворцы проплывали над ним, участливо заглядывая в лодку своими темными окнами и мрачными балконами, на которых висели яркие, истлевающие ковры. Везде плеск воды и острый запах, свежий и гнилой одновременно, запах морского болота, который казался Дунаеву родным (ведь отчасти он еще оставался устрицей). Было чувство, детское предвкушение, что продолжается Праздник, начало которого он застал в Вене, в парке Эполет, и этот Праздник только собирается войти в свою полную силу, захватить уже не только лишь аристократию, но весь народ, который только и может придать ему настоящую радость. Чем глубже в Венецию вплывали они, чем ближе к ее Зрачку приближались, тем ближе надвигался этот Праздник, и сердце сладко замирало. Канал плавно завернулся и вроде вывернулся как рукав. Посветлело вокруг.

Плеск и пение гондольера – все вплелось в какую-то общую музыку, и с ней смешались веселые отзвуки танца на одной из маленьких площадей.

Дунаев привстал, оправил складки своего черного бархатного плаща. На нем были белые «папские» перчатки – атласные, с вышитыми золотом инициалами. Он увидел, что гондола направляется к причалу большого палаццо. Весь причал сплошь застлан коврами, которые уходили в воду и в ней становились замшелыми и черными от гнили.

Дунаев вдруг понял (почувствовал), что, кроме веселой карнавальной толпы, собравшейся в этом палаццо, в городе больше никого нет. Он самого Местре до Лидо и Джудекки было пусто, город был брошен своими обитателями. Кажется, произошло что-то катастрофическое. Вода медленно поднималась. Некоторые части города уже были поглощены водой. Кое-где соборы стояли по пояс в сияющем море. На вокзале замерли поезда, пустые лодки и гондолы одиноко постукивали бортиками друг о друга.

Возможно, союзники бомбили Венецию с воздуха, и бомбы разрушили дамбы, защищающие город от моря. В этом деле участвовали, видимо, и советские летчики – на одной из маленьких площадей Дунаев увидел неразорвавшуюся бомбу с русской надписью мелом: СМЕРТЬ ВЕНЕЦИИ!

Но здесь, в этом единственно обитаемом дворце, к которому подплыл Дунаев, сохранялось веселье. Огромные букеты свежих цветов стояли в гигантских вазах, маскированные слуги с дымящимися факелами в руках уже махали с причала, указывая на золотые столбы в воде, к которым следовало привязать лодку. Судя по всему, ждали не кого-нибудь, а именно Дунаева. Впрочем, его это не удивило. Иначе и быть не могло, ведь приближался Праздник.

Заботливые руки помогли ему выбраться из лодки, какая-то таитянка в золотом колпаке набросила ему на шею ожерелье из живых орхидей, с другой стороны кто-то уже наливал светлого вина в серебряный бокал, одновременно освещая факелом, чтобы можно было разглядеть рисунок на дне бокала – вельможа, целующий девушку в колено.

Его ввели во дворец, и там уже ждала его маскарадная толпа, его захлестнуло, кто-то его приветствовал, кто-то что-то шептал на ухо, девичьи пальцы быстро вложили сложенную записку за отворот его перчатки, кто-то показывал веер, кто-то подводил целовать руки дам и кардиналов. Дунаев целовал эти руки – то нежные, женские, то епископско-полные и греховные, то старческие кардинальские, с перстнями.

Все вокруг кружились в масках – лицо слона вырастало над обнаженными женскими плечами. Ему иногда казалось, он узнает знакомых. В толпе столкнулся он с человеком в оранжевом меху и с золотым ключом в носу – ему показалось, это заместитель партийного секретаря Валуев из далекой прежней жизни. Валуев усмехнулся и затерялся в толпе.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза