Нет сомнения, что Бахрах тут ближе к сути дела, чем почтеннейшая Зинаида Алексеевна, часто поддающаяся фантазерству в своих экскурсиях в область далекого прошлого. Вообще же он о Бунине, на вилле у которого, на Лазурном побережье, укрывался несколько лет в тяжелый для себя период германской оккупации, избегает говорить худо (не то, что обо всех остальных!). Хотя и довольно противно читать вышедшее из-под его пера описание смерти Бунина, тяжело страдавшего в силу своего атеизма. Бахрах едко подшучивает, что тот-де не верил в собственную смерть, хотя и допускал смерть для других… Такие упражнения в остроумии, по такому случаю, лучше было бы опустить.
Беседы учителя Бунина с гораздо младшим учеником Бахрахом, порою удивляют. Первый второму многократно повторяет, что, мол, существовали некогда, тому уже неизвестные, прочно и окончательно забытые писатели, как Боборыкин[328]
, Потапенко[329], Златовратский[330] и даже Терпигорев[331]! Между тем, имена сии, да и творчество данных лиц, всякому настоящему русскому интеллигенту хорошо ведь известны; да они (кроме, кажется, Потапенко) и в СССР благополучно переиздаются.У Бунина было, видим мы, больше литературного вкуса из двоих; о чем можно заключить по его любви к А. К. Толстому и Жуковскому (раздражавшей и поражавшей Бахраха). Хотя нелюбовь к Стендалю и Бальзаку, наряду с преклонением перед Прустом[332]
, свидетельствует, что во французской литературе Иван Алексеевич разбирался значительно слабее. Тогда как, в сфере мировой литературы, несколько пренебрежительные оценки Данте и Сервантеса уж и совсем не делают ему чести! Отрицание Буниным Блока не вовсе лишено оснований; а ненависть к Достоевскому можно рассматривать как причуду. Хотя одновременный культ Толстого наводит на мысль, что правильно считал Мережковский, будто любить равно обоих этих писателей нельзя; можно только – того или другого.Коснувшись Мережковского, остановимся на полупрезрительной характеристике, даваемой ему Бахрахом (якобы им в молодости увлекавшимся), в сборнике заметок о его встречах с писателями и литераторами, по памяти (которая автору часто изменяет) и по записям (видимо, не слишком точным), Бахрах высмеивает Мережковского, цитировавшего воспоминания А. Смирновой-Россет о Пушкине, будто бы подложные. Но подложность эта утверждается всячески советскими исследователями, по причинам политического порядка: в них содержатся неудобные им правые высказывания великого поэта. Тогда как приводимый Бахрахом в качестве убийственного довод их поддельности, на деле отнюдь не убедителен: там упомянуты слова Пушкина, относящиеся якобы к «Трем мушкетерам» Дюма, опубликованным уже после его гибели. Однако, мы знаем, что в безусловно подлинных мемуарах попадаются постоянно во много раз худшие еще анахронизмы. Тут же недоразумение весьма легко объяснимое: Пушкин рассуждал, вероятно, о других сочинениях Дюма; Смирнова же, восстанавливая свою с ним беседу годы спустя, подумала, простительным образом, в первую очередь о самом знаменитом произведении французского романиста.
Если Бахрах комичен, когда претендует на эрудицию, – он еще забавнее, когда хвалится невежеством! Случилось ему обедать у Зайцева со стариком Василием Ивановичем Немировичем-Данченко: и ни он, ни Зайцев не в состоянии оказались вспомнить и назвать ни одной его вещи! Допустим, Бахрах еще молодым уехал из России; да и так он, похоже, ничего раньше изданного, чем Мережковский, не читал. Но совсем уже не молодой и тогда Зайцев!.. Поистине, странно. Немирович – не классик, но писатель в свое время чрезвычайно известный, бесспорно от природы и стихийно талантливый; и уж, во всяком случае, куда более щедро одаренный, чем и Зайцев и Бахрах, даже вместе взятые! Почему они над тем посмеивались – Бог весть! Особенно, принимая во внимание, что Немирович-Данченко (согласно записям Бахраха) ничего глупого не говорил (и наоборот, кажется видел своих собеседников насквозь). А они-то мнили себя, должно быть, один Толстым, другой – Достоевским! Побольше бы скромности, господа!
Отвратительны замечания Бахраха о Цветаевой, которая, по его мнению, скулила (!) о своих неприятностях. Неприятности-то были серьезные, приведшие к ее гибели, на горе русской поэзии. А жаловалась она, мы знаем от иных современников, сдержанно и изредка. Ваши слова ее память не позорят, Александр Васильевич; вот не позорят ли вас? Да большой талант, как у нее, для зубоскальства и неуязвим; ваш, малый, не пострадает ли от таких недостойных словес?
В остальном, воспоминания Бахраха принадлежат к разряду малой истории, скорее – анекдота. О больших писателях он сообщает мелочи; о маленьких – тоже мелочи, еще менее интересные.
Встречал он и Маяковского с Лилей Брик, и Пастернака, и Вертинского, и Алданова, и Набокова… но ничего всерьез важного мы от него про них не узнаем. Книжка его читается, впрочем, без скуки; несмотря на нередкие нелады ее составителя с русской грамматикой.