Только когда она шла по-воскресному тихим двором, с тусклым блеском осенних деревьев и увядших трав, мимо старенькой, без купола церквушки, ощутила в себе пустоту, словно освободилась от тяжкого бремени, правда, пустота эта была неуютна, даже мрачна, и в ней ничего не существовало, кроме полного бессилия, и, может быть, поэтому Оля не могла даже плакать. Позднее она по-разному оценивала тот день: и сожалела о сделанном, и презирала себя, а порой торжествовала: «Так и надо было, а как же иначе!» — и стыдилась, но главное произошло: с того самого дня в ней зародилась злая обида на Александра Петровича, до этого ее не существовало, было другое — беспросветная тоска, горечь утраты, но только не обида, а теперь она возникла, и Оля со странным наслаждением пестовала ее в себе, вызывая этим самым отвращение к Александру Петровичу. Лента словно разматывалась в обратную сторону: Оля копалась в прошлом, стараясь как можно больше найти неприятного в Александре Петровиче. Все то, что прежде ей нравилось в нем: бурные переходы из одного состояния в другое, когда он мог внезапно из задумчивости впасть в бесшабашное веселье, а посреди веселья вспылить и начать сводить с кем-то счеты, — все это сейчас выглядело в глазах Оли вздорным, и она осуждала Александра Петровича за его нрав. Она припомнила, что он бывал непомерно щедр в крупных расходах, но вдруг мелочился, расплачиваясь в такси или столовой, требуя сдачи копейка в копейку, — и за это презирала его. Даже то, что он оставил ее в большой трехкомнатной квартире, перегруженной вещами, часть из которых она прежде и не видела никогда, тоже вписала ему в строку, как попытку унизить ее подачками. Оля так тщательно взращивала в себе обиду, что даже появление Бориса не сумело избавить ее от этой обиды…
Теперь, когда она очнулась в машине при белом свете февральского утра, тоже ощутила тот привычный металлический привкус злости. Тогда-то и возник жесткий вопрос: «Зачем?» Но на него сразу же нашелся ответ в словах телеграммы: «просит приехать проститься», они означали, что Александр Петрович пришел к тому пределу, за которым уже нет ничего, и ничего не будет, и быть не может. А перед этим любые счеты становятся ничтожными… И, подумав так, Оля прижалась щекой к мягкому плечу Бориса.
— А-а-а, проснулась, — весело проговорил он. — А я смотрю, угрелась, так сладко спишь…
— Ужасно кофе хочется, — простонала Оля.
Они проезжали деревней, дома тянулись длинным рядом, обращенные молчаливыми окнами на дорогу. Борис окинул их взглядом, сказал безнадежно:
— Теперь только на месте.
— Могли бы и в термос взять, — сказала Оля.
Вагон был неуютный и холодный, Надежда Николаевна оказалась в купе одна: этот крымский поезд не пользовался в феврале успехом, даже те, кто ехал в город Л., старались отбыть из Москвы в более поздний час, а то этим поездом они попадали на свою станцию в начале шестого утра, когда еще было мало городского транспорта, — Надежда Николаевна узнала все это от проводницы, низенькой полной женщины с мясистыми щеками и карими глазами, когда они сидели вдвоем, пили крепкий чай и Надежда Николаевна угощала проводницу припасенными из дому бутербродами. Это было похоже на чаепитие в ночное дежурство: после того, как утихомирятся больные по палатам, сестры шли к Надежде Николаевне и выкладывали ей свои интимные дела. К этим ночным радениям она давным-давно привыкла, но однажды, к удивлению, узнала, что слывет среди сестер как наиболее мудрая советница в любовных перипетиях; если кто-нибудь из девушек попадал в «тупиковое положение», то ей так и советовали: «Ты сходи к Надежде Николаевне, чайку попей». Все это поначалу всерьез смутило ее, потому что на протяжении двадцати семи лет жизни с Трофимом она оставалась ему верной и конечно же была неопытна в любовных делах; потом эта слава стала ее веселить, и Надежда Николаевна подумала, что, наверное, так и должно быть, потому что издавна известно, что лучший совет, как выпутаться из беды, может дать человек, сам беды не испытавший. Но на этот раз в поезде Надежда Николаевна сама разоткровенничалась, проводница казалась ей женщиной тертой, бывалой, а Надежде Николаевне и нужна была сейчас какая-нибудь опора, хотя бы словесная. С первой минуты проводница умело подчинила весь разговор себе и прежде всего стала выспрашивать Надежду Николаевну:
— А в больничке, извиняюсь, к чему приложение имеете?
— Травматолог я, Антонина Ивановна, — простодушно улыбнулась ей Надежда Николаевна. — После аварий, ну, в общем, после всяких несчастных случаев к нам везут.
— И по пьяному делу?
— Бывает и по пьяному.
— Значит, приварок серьезный имеешь, — убежденно сказала проводница.
— Это почему же? — удивилась Надежда Николаевна.
— Ну как же! Небось кое-кого и прикрыть можешь. Если хорошо попросят. Вот если, скажем, мужики в драке порежутся…
— Нет, не могу, — прервала ее Надежда Николаевна и засмеялась — такого поворота разговора она не ожидала.
И этот ее смех почему-то смутил проводницу, ее мясистые щеки покраснели, и она, отводя глаза, проговорила, словно оправдываясь: