Стоило Николаю Васильевичу переступить порог директорского кабинета и увидеть Шергова, как он тотчас понял — случилось неприятное. Антон Петрович смотрел из-под очков грустно, и сам он как бы усох, сократился в объеме и казался маленьким среди длинных рядов стульев с высокими спинками и старой черной клеенкой; Николай Васильевич поздоровался, и Шергов устало ответил:
— Привет.
— Что случилось?
Шергов долго не отвечал, тоскливо смотрел на Николая Васильевича, потом внезапно вскинулся и ударил раскрытой ладонью так, что стаканчик, в котором густо стояли очиненные карандаши, опрокинулся и карандаши раскатились по столу.
— Ельцов разбился, — с такой глухой досадой сказал Шергов, что глаза его даже повлажнели.
— Как это разбился?
— А так, — теперь уж Шергов вышел из-за стола и зашагал вдоль длинного ряда стульев. — Видел кольцевую печь второй очереди? Там такой узкий котлованчик и мостики через него… Черт его туда занес! Он с этих мостков. Мог, конечно, на острый конец арматуры наскочить, тогда бы хана. Его нашли без сознания…
— Значит, живой?
— Нога сломана да рука покалечена… левая.
— В больнице?
— Дома. Не захотел в больнице оставаться, такой там дебош устроил… Сейчас дома сидит, сын возле него.
— Как же это случилось?
Шергов остановился у стола, вскинул голову и сморщился, будто ему причинили боль, и снова ударил раскрытой ладонью по столу:
— Да пьян он был! Пьян! — И тут же Шергов сдержал себя и проговорил спокойней: — Никогда не пил. А тут, фу-ты ну-ты, надо же… Ночью нализался, это он после вашей проверки. Я чувствовал: не в себе он, домой его отвез, а надо бы последить…
Николай Васильевич уловил упрек, он понимал: Шергов говорит все это не случайно. Конечно же выстраивается логический ряд: приехал из Москвы начальник, показал, что Ельцов плохо подготовлен к работе в цехе, унизил его тем, что разрешил девчонке руководить проверкой узлов, а Ельцов считается здесь честным мужиком, всю душу вложившим в этот самый цех, он не выдерживает обиды, пьет с тоски, идет в цех и разбивается, — так кто же в этом виноват? Конечно же обидчик, приезжий человек. И как ни крути, молва так и определит: он палач, а Ельцов — жертва. Вот такие пироги!
— Ну что же, — сказал Николай Васильевич, — время еще есть. Едем.
— Куда?
— К Ельцову, разумеется.
Николай Васильевич еще сам не знал, зачем ему надо туда ехать и что он будет делать на квартире начальника цеха, он просто чувствовал: это единственно правильный шаг.
Шергов более ничего спрашивать не стал, нажал кнопку селектора и скомандовал:
— Машину к подъезду, немедленно.
Ельцов, оказывается, жил неподалеку от главковской квартиры, в одном из новых домов, сложенном из серого кирпича; Николай Васильевич и Шергов поднялись на третий этаж, на звонок им открыл высокий парень, Николаю Васильевичу почудилось — это тот самый, что присел нынче утром к их столику, когда он слушал Софью Анатольевну, такой же большеротый, с красными торчащими ушами.
— Пропускай, Виктор, гостей, — сказал Шергов.
— Пожалуйста, — прогудел парень, пошире растворяя двери.
Едва они переступили порог и оказались в тесной прихожей, где главное место занимала вешалка, на которой плотно висела самая разная одежда, от телогрейки до меховой шубы, как из комнаты раздался властный, недовольный оклик:
— Ну, кто там еще?
Николай Васильевич усмехнулся, до сих пор он слышал, как Ельцов отвечал тихо, медленно и тяжело произнося слова, будто ему трудно с ними расставаться, это о таких сказано: говорит, как камни ворочает, — а этот оклик был энергичный.
— Что, или нельзя? — с насмешкой спросил Шергов.
— Один?
— Да вот с Николаем Васильевичем.
Из комнаты послышался торопливый звон посуды, и только после этого прозвучало так же властно:
— Прошу.
Квартира, куда они попали, была обычной, стандартной, из тех, что особенно неудобны по расположению комнат: одна большая, проходная, и из нее входы в две маленькие, Николай Васильевич слышал, что такую квартиру называют «распашонкой», построена она была похуже, чем это делают в Москве: стены побелены, а не оклеены обоями, на полу не паркет, а крашеные доски, они рассохлись, образовав большие щели. Ельцов сидел в кресле, положив на стол загипсованную правую ногу, левая рука его была на перевязи, под глазом синяк, и на носу косая ссадина.
— Хо-орош, — протянул Шергов, — брильянтовая рука, да и только.
— Садись, — не обращая внимания на ехидный тон Шергова, сказал Ельцов. — Витя, подай начальникам стулья.
Того сонного выражения, которое постоянна наблюдал Николай Васильевич у Ельцова и к которому привык за эти дни, сейчас как не бывало, и, может быть, потому стало заметно, что глаза у Ельцова карие, жесткие; тут же Николай Васильевич уловил запах алкоголя; ах, вот в чем дело! — понятно теперь, почему звенела посуда, пока они топтались в прихожей. Шергов принюхался и покачал головой:
— Ты что же это, опять принял?
— А что, не могу? — задиристо спросил Ельцов. — Я ее лет пятнадцать в рот не брал, даже по праздникам. У Кати на поминках и то ни капли. А сейчас могу, сейчас я на свободе…