Тут же она извлекла из сумки небольшую, старинной работы серебряную табакерку; Николай Васильевич никогда не видел, как нюхают табак; ему казалось, что эта привычка отошла от людей в слишком давние времена; видимо, прежде она была так же обыденна, как курение; он понимал, что Софья Анатольевна стесняется, и все же с любопытством смотрел, как она открыла табакерку, — и сразу потянуло тем знакомым, сладостным запахом; она взяла двумя пальцами щепотку, вдохнула ее в себя, замерла; блаженство растеклось по ее лицу, оно сняло возбужденность и волнение, сделав его спокойным и чуточку высокомерным. Софья Анатольевна посидела неподвижно, потом посмотрела влажными глазами на Николая Васильевича.
— Я расскажу, расскажу, — словно успокаивая его, произнесла она. — Ты знаешь, я ни черта не понимаю во всех этих фрейдистских штучках, хотя в свое время и прочла добрую половину книг этого Зигмунда. Наверное, я вообще не способна к таким наукам. Вот сосчитать — это пожалуйста… Но, честное слово, во всей этой истории есть что-то фрейдистское. Иногда я думаю, что дело в том, что у нас не было детей. Это всегда чревато трагедией, и когда тебе переваливает за пятьдесят, трагедия становится очевидной. Вот еще почему такие старые крепыши, как Юрий Сергеевич, влюбляются в молоденьких, они для них не только объект обожания, но и воспитания. Возлюбленная и ребенок в одном лице… Но я тебе должна сказать, Наташу он не сразу заметил. Его ведь можно удивить только поступком, в болтовню он не верил. Ну вот, она придумала одну довольно оригинальную схему. В лаборатории в нее не очень поверили. А он прозевал. Она пошла на завод и добилась, — вот это она умеет делать очень здорово и без всякого нажима, — чтобы схему приняли. Ее приняли. Результат был замечательный. Она притащила на завод Юрия Сергеевича, ткнула его носом: смотри! И он прозрел. Он увидел ее, услышал ее голос, заглянул ей в глаза. И с этого момента старый черт сошел с ума. Ты бы видел, что с ним творилось! Он вздрагивал и прислушивался — не идет ли она по коридору, он страдал, он писал стихи, — жаль, что эти тетрадки остались в Москве, а то бы я тебе показала, какие это стихи. Я дала потом прочесть их одному старому поэту, он схватил у меня эту тетрадочку и заорал: «Дайте, я опубликую со своим предисловием, для меня это честь». Конечно же я на это не решилась. Все же — интимное. Наташа стихов этих не читала. Я не даю. Незачем. Он в своей страсти дошел до того, что возненавидел меня. Но ведь я ему не мешала, я все видела и боялась хоть как-то вмешаться… Он стал ее учить. Он всего себя вкладывал в нее. Он почти, Коленька, перестал работать. Для него важна была только она одна. Весь мир — она. Мне кажется, что он и меня-то никогда так не любил… Но, честное слово, смешно наблюдать за такими мужиками. Он ведь не вылезал из своих широких одежд. А свой красный свитер доносил до дыр. А тут вдруг оделся, как фон-барон, заставил меня добыть замшевую куртку и кучу всяких водолазок. Смотреть на него было противно. Подожди-ка, я еще немного передохну…
Кафе быстро наполнялось посетителями; видимо, наступил обеденный перерыв, к ним за столик сели трое, принесли сосиски, и тот, что был помоложе, большеухий, с широким ртом и сросшимися пышными бровями, осторожно открыл под столом бутылку, — они принесли ее с собой; Софья Анатольевна бегло взглянула на соседей по столу и тотчас отвернулась: они ей не мешали.