— Значит, понравилась. Ну, а где же ты ее, грешную, средь ночи достал? Я ж тебя в двенадцать отпустил.
— А сын у меня на что?.. Витька, он в любой час из-под земли достанет. Он будь здоров какой доставала.
Николай Васильевич взглянул на Виктора, тот стоял, прислонясь к косяку дверей, и самодовольно ухмылялся от слов отца; «а может быть, все-таки это он был в кафе?»; за спиной Виктора, видимо, находилась его комната, там на стене висела красная электрогитара, на столе стоял магнитофон и лежала стопка кассет. И у Митьки в комнате было то же самое; и гитара, и магнитофон, и кассеты, — сейчас у всех парней одинаковые увлечения, да еще Маша этому потакает, высоченного роста парень, и в кого такой! — а носится с этой гитарой…
— Ну, а в цех вы зачем пьяный?! — вдруг сердито спросил Николай Васильевич. — Дома куда ни шло. Ваше дело, резвитесь… Но в цех, в цех зачем? Ведь еще чуть-чуть, и живым не быть.
Ельцов уставился на Николая Васильевича, помигал, пытаясь осмыслить услышанное, наконец покачал тяжелой головой и произнес нараспев:
— Эх, Николай Васильевич, Николай Васильевич, мы та-ак тут работаем. Ух, как мы тут работаем, до самой, самой немоготы.
— А зачем? — все так же строго спросил Николай Васильевич.
— Это как «зачем»? — удивился Ельцов. — Для себя, стало быть, для плана.
— Разве кто-нибудь вас заставляет не выходить из цеха по двадцать часов?
Ельцов опять удивленно посмотрел на Николая Васильевича, и с его большого, носатого лица будто бы медленно стала сходить невидимая пленка, придававшая чертам его тяжесть, и, когда она сошла, обнажилось иное лицо: у глаз появились тонкие хитрые лучики, умная складка перерезала лоб, заострился взгляд.
— Такой разговор? — спросил Ельцов. — Ну, ну… Раз такой разговор… Это верно, Николай Васильевич, никто нас туда не гонит. Сами идем. От зари до зари — все там, да еще ночь прихватываем. Может, плохо это, а? Да, знаю, знаю, что скажете: не умеете работать ритмично, так и сидите сутками в цехе. А может, не потому сидим? Может, я только этим и могу свою душу наполнить, а больше для меня и нет ничего? Я в отпуск уйду, весь истомлюсь и раньше срока назад прибегаю. Телевизор мне ваш, ну, до фени. А вот в цехе для меня — все сплошной интерес, от гаечки, от болтика до судьбы человеческой. Может, мы и чокнутые на работе, но без нее, сердечной, нет у меня ну ничегошеньки, никакой жизни и радости. Так привычны, так обучены. Вот и выходит, все счастье в ней одной, хотя она тебя частенько по самому больному бьет, зубами скрипишь, терпишь, но знаешь — без работы душа будет совсем пуста…
— Ну что это ты как дьяк запел, — поморщился Шергов.
— А ты погоди, Антон, погоди. Ты свое всегда скажешь. А я молчу и сейчас бы молчал, да вот видишь — выпил, — он опустил длинную свою руку с широкой ладонью за кресло и извлек оттуда бутылку и стакан, поставил перед собой на пол. — Вот она, зараза, утешительница. Эх, Николай Васильевич, Николай Васильевич, что же это вы думаете: Ельцов ни черта не понимает? Ну вот, вы показали вчера всему цеху, что девчонка может вести дело, а Ельцов, инженер со стажем, начальник, — ноль без палочки. И думаете, вы этим меня убили? Я и сам знаю: пришел мой черед уступить дорогу. Давно я это знаю. На том промышленность и стоит: от одной техники к другой идем, что вчера еще хорошо было, сегодня — старье. Я ведь тоже когда-то начальником становился, и другой начальник мне цех сдавал и говорил: «Пора настала, дорогой Сергей Гаврилович, я из выдвиженцев, а ты с дипломом, сейчас без науки никуда, бери цех и хозяйствуй». Горько ему было, обидно, но все же он меня при всех рабочих обнял и сказал: «Вот вам, друзья, новый начальник. Вместе с ним вам и плыть…» Вот так, Николай Васильевич, рано или поздно приходит твой черед, и мы это понимаем. Вон, кроме него, — кивнул неожиданно Ельцов на Шергова, — он про свой черед думать боится. Он в глаза жизни еще не посмотрел, не видит — этот цех только первая ласточка, а там другие один за другим поднимутся, потому что не может быть производство неоднородным, и оглянуться не успеем, как весь завод обновлен.
Шергов побледнел, порывисто поправил очки и тут же, пригладив нервным жестом волосы, прикрикнул:
— А ты говори, говори, да не заговаривайся! Про мой черед не твоя забота.
— Ну, ну, — протянул Ельцов и опять усмехнулся; усмешка эта вылепила большую, косую и глубокую, как шрам, складку от носа к подбородку. — Конечно же ты еще до этого сознания не дошел. До-ой-дешь… Эй, Витька, ты что все стоишь, плечом косяк подпираешь, не упадет он, косяк-то. Чем слушать тут не твоего ума разговоры, пошел бы чаю сготовил. Гости ведь сидят!
Виктор отвалился от дверей, улыбнулся большим ртом и пошел вперевалку из комнаты, руки его вяло болтались вдоль туловища; Ельцов проводил сына взглядом, сказал: