— Не тебе, Марья, о том говорить! Доживешь до моих лет, уж не дни, а месяцы и годы один за другим пролетать будут, словно короткий день, — снова вздохнула Ульяна. — Ладно уж, что разговоры разговаривать, проголодалась небось? Там в печи я тебе блинков оставила.
— Да я у Анютки угощалась. Мать ее за стол усадила, — пояснила Мария.
— Ну, смотри, как знаешь. Раз трапезничала, тогда отправляйся почивать, только смотри, бабку не разбуди.
— А ты как?
— Я сейчас опару, что для хлеба поставила, проверю и тоже на покой, — проговорила мать, аккуратно кладя веретено в берестяное лукошко, бока которого были искусно разрисованы диковинными цветами.
Мария тихонько проскользнула в крохотную каморку, где на лавке, примыкавшей к печи, похрапывала бабушка, сняла верхнюю рубаху и устроилась у противоположной стенки на своем месте.
Девушка свернулась калачиком под старым лоскутным одеялом и, подложив под щеку ладонь, которой еще сегодня днем касалась Его рука, почти сразу уснула. Она счастливо улыбалась во сне, предвкушая, что скоро в ее жизни должно произойти нечто особенное и обязательно хорошее.
Еще было темно, когда ее сон нарушил громкий бабушкин кашель. Перед девичьими глазами будто наяву стояли призрачные видения, с которыми так не хотелось расставаться, но уже было слышно, как за тонкой перегородкой мать начала растапливать печь, и Мария потянулась сладко, а потом, вздохнув, стала одеваться, чтобы помочь матери управиться с хозяйственными заботами.
Солнце пока и не думало показываться на небосклоне, и маленькое окошко, смотревшее на задний двор, было еще черным–черно, но новый, полный хлопот день уже начался.
В покоях московского князя в эту пору было совсем тихо. Здесь люди тоже встречали новый день, топили печи, ставили хлеб, готовили разные кушанья, которые положено подавать на утреннюю трапезу к княжескому столу, но даже малейший шум, производимый работниками, не проникал в опочивальню Михаила Ярославича. По издревле заведенному порядку никто не мог нарушить сна князя. Разве случится что-нибудь из ряда вон выходящее, но неужели может стрястись что-то подобное в этом маленьком, словно погруженном в дремоту, Московском княжестве?
Наверняка князь еще почивал, когда воевода с Самохой, быстро поев, направились к уже знакомой избе, где их поджидал Демид. Был он, как всегда, бодр, правда, озабоченное выражение, кажется, так со вчерашнего дня и не покидало его лица, видимо надолго согнав добродушную улыбку.
После приветствий прошли в избу. Воевода, которого в последние дни временами начинал бить озноб, с удовлетворением заметил, что в избе вновь было жарко натоплено, однако от тяжелого запаха, который накануне так им досаждал, не осталось и следа.
Миролюбиво балагуря, перекидываясь ничего не значащими фразами, они неспешно расселись по облюбованным вчера местам и словно сразу превратились в других людей. Егор Тимофеевич, неожиданно ощутив в себе эту перемену, мельком глянув на Демида, заметил, что и сотник приосанился и стал важнее. «Эвон что заботы с людьми способны сотворить. Восседаем будто бояре именитые на совете у великого князя», — усмехнувшись, подумал воевода и, отогнав посторонние мысли, спросил у сотоварищей как можно бодрее:
— Ну, что, начнем наше дело?
— Раньше начнем, может, управимся поскорее, — поддержал его Демид.
— Эх, Демидушка, твоими устами да мед пить! Как бы не заночевать тута, — ответил воевода.
— Это ты точно подметил, Егор Тимофеевич, денек сегодня у нас, вправду, длинным быть обещает, — сказал Самоха и обратился к стоящему в дверном проему стражнику: — Давай-ка, дружок, веди-ка из поруба любого, на кого твой взгляд упадет. Нынче выбирать не будем.
После ночи, проведенной в холодном порубе, бывшие ватажники хоть и страшились допросов, но с заметным удовольствием входили в теплое помещение. Там, как они знали от своих товарищей, пока никого не подвергли истязаниям, для которых в избе, кажется, и не было ничего приготовлено. Разговоров никто из оказавшихся в плену не опасался, тем более каждый считал, что особо тяжких проступков за ним не водится.
То ли от желания выгородить себя, то ли разомлев в тепле и желая отсрочить возвращение в холодный поруб, пленные говорили почти без умолку и даже, не ожидая вопросов, кажется, рассказывали все, что знали о других, лишь вынужденно добавляли кое-что и о себе. Картина из их рассказов складывалась удивительная: выходило, что каждый только лишь свое не отдавал людям, которых ограбили другие ватажники.
При упоминании о Кузьке Косом многие заметно мрачнели, некоторые начинали отвечать на вопросы с явной неохотой, но были и такие, кто едва ли не слезу пускали и благодарили князя и его дружинников за спасение от этого страшного душегуба, из-за которого они под страхом неминуемой расправы не могли покинуть ватагу. Что это на самом деле так, сомневаться не приходилось: несколько пленных, среди которых были мужики явно не из слабого десятка, со слезами на глазах рассказывали о подобных расправах с теми, кто чем-то не угодил главарю.