— А если я свяжусь с католичкой, то уроню себя в глазах своих друзей и огорчу их?
— Я же сказал, что мы тебя любим. Огорчить настоящих друзей можно только причинив огорчение себе.
— Алекс, сделай милость, иди домой.
Александр сложил газеты, затолкал их в портфель, надел шапку и кашне, с которым не расставался даже летом, и пошел к дверям.
— Алекс!
— Что?
— Прости меня. Через неделю я освобожусь и сразу же поеду в Лодзь.
— Хорошая мысль, — сказал Алекс.
После его ухода Андрей налил себе полстакана водки, выпил залпом и стал ходить из угла в угол. Потом остановился, завел патефон, погасил везде свет, кроме настольной лампы, и подошел к полке с книгами. Взял томик Хаима Нахмана Бялика[16]
. ”Это последнее поколение евреев, которое будет жить в неволе, и оно же — первое, которое будет жить на свободе”, — прочитал он. Потом отложил Бялика и взял с полки Джона Стейнбека, своего любимого писателя.Андрей снова налил себе водки. Вот кто понимает, подумал он. Стейнбек знает, что такое сражаться за гиблое дело в неравной битве…
В дверь почти неслышно постучали.
— Входите, открыто.
Габриэла остановилась в дверях. Андрей схватился за край стола, не в силах двинуться и вымолвить слово. Она прошла в комнату.
— Я решила прогуляться по району к северу от Иерусалимских аллей. Меня очень заинтересовали эти триста пятьдесят тысяч обитателей ”Черного континента”.
Она провела пальцами по книжным корешкам.
— А вы, я вижу, читаете не только по-польски, но и по-русски, и по-английски. А это что за странный шрифт? Наверное, идиш или, может быть, иврит? ”А.Д. Гордон”[17]
. В библиотеке посольства стоит один его том. Ну-ка, посмотрим. ”Физический труд есть основа человеческого бытия… Он необходим духовно, а природа есть основа культуры — высшего творения человека. Однако во избежание эксплуатации человека человеком земля не должна оставаться частной собственностью”. Ну, как мой первый урок по сионизму?— Что вам здесь нужно? — воскликнул Андрей.
Закрыв глаза и стиснув зубы, она прислонилась к книгам и смолкла. По щекам ее катились слезы.
— Лейтенант, — сказала она, — мне двадцать три года, я не девушка, отец оставил мне значительное состояние. Что еще вы хотели бы обо мне узнать?
Андрей беспомощно провел рукой по столу, но тут же рука его сжалась в кулак.
— Ну чего вы прицепились ко мне?
— Сама не знаю, что со мной. Да мне и наплевать. Как видите, я у ваших ног. Умоляю, не прогоняйте меня.
Она отвернулась и зарыдала. И тут она почувствовала у себя на плече его руку, и ей стало удивительно хорошо…
— Габриэла… Габриэла…
* * *
С того момента, как на нее распространилась его огромная и завораживающая власть, все, чем она дорожила прежде, потеряло значение. Габриэла поняла, что такого человека, как Андрей, она никогда не встречала и никогда не встретит. Рухнули все преграды: религия, разница в мировоззрении и материальном положении. Габриэла была эгоисткой; оказалось, что она способна не только брать и не только думать о себе. Для нее Андрей был библейским Давидом. В нем сочетались вся сила и вся слабость одинокого человека. В приступе гнева он мог убить, но таким нежным, как он, с ней не был никто. Великан, одержимый одним-единственным идеалом, из-за пустяка превращался в беспомощного ребенка — конфузился, дулся, злился… Человек, считавшийся воплощением воли и отваги, он напивался в стельку, когда ему становилось невмоготу. Ни с кем, никогда, с самой смерти отца, она не испытывала такой боли и душевных мук, но и такой радости от физической близости она тоже никогда не знала. Приятели Габриэлы считали, что с ней случилось несчастье — ведь она стала любовницей нищего еврея. Она же считала, что не приносит никакой жертвы, живя с человеком, который делает ее такой счастливой, какой она никогда не была. Постепенно она отошла от прежней жизни, смирилась с мыслью, что, видимо, никогда не станет женой Андрея, поняла, что ни в коем случае не должна быть помехой в его деятельности, что он ни за что не согласится подгонять себя ни под одну из ее мерок. Андрей — это Андрей, и ей следует принимать его таким, каков он есть.
Андрей же нашел наконец в Габриэле женщину, которая была ему под стать во всем — и в страсти, и в гневе. На нее часто нападали приступы гордости, которые проходили только после того, как он просил прощенья. Он смиренно принимал ее упреки наутро после неумеренных попоек, инстинктивно чувствуя, когда следует избегать ссоры. Она же сразу угадывала, когда у него начинались срывы из-за неприятностей, связанных с его делом, и дарила ему такое понимание, которое доходило до глубины его души. Он знал, что обуздал дикую лошадку, которая все еще не перестает брыкаться, настаивал, чтобы она не совсем отказывалась от прежнего образа жизни, и принимал многих ее приятелей, как своих.
Оказалось, что общих интересов у них больше, чем тех, что разъединяют. Они одинаково любили музыку, книги, театр. Иногда он соглашался признать, что любит танцевать с ней.