— Я никогда тебе об этом не говорил, но если бы я мог на тебе жениться, большей чести для меня в жизни не было бы. Но… хоть я сто раз в день твержу себе, что такого случиться не может, Крис прав: Польшу захватят. И один Бог знает, что они сделают с нами. Тебе сейчас никак не нужен муж-еврей.
— Понимаю, — грустно сказала она, осознав смысл его слов.
— Пропади все пропадом.
У Андрея был такой удрученный вид, что она забыла о себе.
— Чем тебя так расстроил сегодня Бронский?
— Сволочь он, — Андрей, глубоко вздохнув, отвернулся к окну и уставился в темноту. — Он назвал меня лжесионистом, и он прав.
— Как ты можешь так говорить?!
— Прав, прав, он прав, — Андрей старался собраться с мыслями и смотрел на Габриэлу; она была далеко и не в фокусе. — Ты никогда не бывала на Ставках, где живут бедные евреи. А у меня перед глазами кучи мусора и в ушах — скрип тележек. Вонь и унижения заставили Бронского бежать оттуда. Разве можно его за это осуждать?
Габриэла с ужасом слушала его пьяные излияния. Сколько она знала Андрея, он ни разу ни словом не обмолвился о своем детстве.
— Как и все евреи, мы вынуждены были жить обособленно, и нас вечно громили те самые студенты, которыми сейчас руководит Пауль. Мой отец — ты видела его портрет?
— Да.
— Отец — один из тех бородатых религиозных евреев, которых никто не понимает, он торговал курами. Он никогда не злился, даже когда ему в окна бросали камни, и только повторял: ”Зло само себя разрушит”. Ты не знаешь Красинский сад, приличные польские девушки туда не ходят. Туда отправляются по субботам бедняки — на деревья посмотреть, крутые яйца с луком поесть, посудачить, пока дети плещутся в пруду. Отец посылал меня относить кур в ”Бристоль” и ”Европейскую”, и мне нужно было проходить через этот сад. Там нас, маленьких еврейских мальчиков, подстерегали банды гойских[18]
мальчишек, и всякий раз, когда они били меня и отнимали кур, нам потом всю неделю приходилось сидеть на одной картошке, и я вечно спрашивал: ”Папа, когда же уже зло себя разрушит?” А он твердил: ”Беги от гоев, беги от гоев” — вот и весь ответ.Однажды, когда я нес кур, со мной был приятель по хедеру. Хедер — это у нас как приходская школа. Даже не помню, как звали того приятеля, но удивительно, что он у меня стоит перед глазами, будто это было вчера. Худенькое лицо, и сам тощий, вдвое меньше меня. Гои напали на нас как раз напротив их собора. Я хотел бежать, а этот заморыш, как же его звали… нет, не помню, — удержал меня и заставил положить кур на землю позади нас.
Странно было не бежать. Когда первый подошел ко мне, я его ударил. На нашей улице я мог одолеть всех ребят, но стукнуть гоя мне и в голову не приходило. А этого я стукнул так, что он упал. Он тут же поднялся с расквашенным носом и совсем озверел от злости. Я снова стукнул его, на этот раз так, что он остался лежать. Я посмотрел на остальных, и они начали пятиться назад. Я — на них, они — бежать, я — за ними. Догнал одного и тоже побил. Я, Андрей Андровский со Ставок, побил двух гоев! — Тут его воодушевление, навеянное воспоминаниями, улеглось, и он снова помрачнел. — Вот почему я — дутый сионист, Габи. Я ненавижу эту чертову сионистскую ферму, не хочу всю жизнь проводить в задних комнатушках, и Бронский это знает. Я не поеду в Палестину, не буду строить поселения на болотах…
— Но в таком случае, почему же ты…
— Потому что с бетарцами я не один, я там с друзьями, и пока мы вместе, никто не отнимет у нас кур. Все, чего я хочу, Габи, — иметь возможность жить, не убегая. Я заставил их сделать меня уланским офицером, я, Андрей Андровский, сионистский вожак. Но я чувствую на спине их взгляды. Еврей, думают они, хотя в глаза этого не скажут…
— Успокойся, дорогой, ты же сейчас не борешься за…
— Габи, я так устал бороться за всех, так устал быть ”тем самым” Андреем Андровским.
— Ну, успокойся, отдохни.
Она погасила свет, примостилась рядом и гладила его, пока он не забылся тяжелым сном.
* * *
Мамина песня. Мамина колыбельная. Андрей открыл глаза и заморгал. Нащупал подушку. Во рту стоял противный вкус. Он сел. Тряхнул курчавой головой. В ту же минуту проснулась и Габриэла, но она, не шевелясь, смотрела, как он спускает ноги на пол, как натягивает мундир и выходит на балкон. Внизу лежала спокойная, спящая Варшава.
”Папа”, — сказал про себя Андрей и увидел, как живого, Израиля Андровского. Обшарпанный черный сюртук, неухоженная борода с проседью, полузакрытые глаза, на лице, на всей фигуре печать усталости и жизненных тягот.
Запах бедности вновь ударил Андрею в нос.
”В хедере ты научишься находить утешение в Торе[19]
, в Талмуде[20], в Мидраше[21]. С завтрашнего дня начнешь ходить в школу, отправишься в плавание по необъятному морю, которое называется Талмудом, наберешься мудрости, и она поможет тебе всю жизнь оставаться хорошим, верующим человеком”.Маленький Андрей пролепетал на идише, как он рад, как хочет он учиться в одной из шестисот еврейских школ Варшавы.