Лидия Николаевна, разумеется, в длинных вечерних платьях — красивая, как майская роза. Она представляет страну — страну под названием СССР.
Они — Лидия Николаевна и ее муж — гордость этой страны. Ее творческая интеллигенция, ее зерно, ее украшение.
В коротеньких бриджиках и белой блузке, с кокетливым и повседневным хвостиком на затылке, в темных очках, украшенных камешками (чудеса, да и только!), она стоит на берегу моря. А вдалеке виднеются горы.
Милая, свежая, тоненькая.
В открытом сарафане, с белой мальвой в прическе, смешно ест спагетти, наматывая их на вилку. А учит этому ее, между прочим, Феллини! А рядом, слева, сидит Джульетта Мазина — с личиком очаровательной и мудрой обезьянки. И улыбается ей, и подбадривает ее.
Я как-то спросила ее:
— А вы любили его?
Она удивилась:
— Кого? Краснопевцева? — и при этом беспечно махнула рукой. — Да нет, не любила. Я просто устраивала свою жизнь.
Как просто, оказывается…
— И как? — уточнила я. — Удалось?
Она засмеялась:
— Ну, смотря что посчитать удачей!..
Жизнь мы прожили яркую, полную событий и впечатлений. Я многое видела — то, о чем другие и мечтать не могли. Я не считала копейки, не перешивала блузки и юбки. У меня всегда была прислуга…
На этом слове Лидия Николаевна запнулась и с испугом посмотрела на меня.
— Нормальная жизнь! Совсем неплохая… — продолжила она после паузы.
— А он? — не успокоилась я. — Он вас… любил?
— Мы устраивали друг друга, — жестко ответила она. — Находили компромисс и не мешали друг другу.
Я все поняла. Она никогда не была с ним счастливой. Она продала свою душу, обменяв ее на… Ну все понятно.
Лидия Николаевна захотела жить без любви. Я же стремилась только к любви. И что на выходе? Две одинокие и страдающие женщины, прибитые друг к другу мутной волной.
И еще, поняв ее, я почти перестала ее ненавидеть. То есть я вообще перестала ее ненавидеть!
Я стала ее жалеть.
Я все вру. Мне не привыкать. Я, собственно, врала всю свою жизнь.
Я вру Лиде, не рассказывая ей всю правду о моей жизни. Врала любимому, что у меня был выкидыш, а не аборт. И наконец, я врала своему мужу — врала каждый день, каждую минуту. Когда сидела с ним рядом и ела суп. Когда держала его под руку на мраморной лестнице на Кремлевском приеме. Я врала ему, когда ложилась с ним в постель. Я врала. Врала и не краснела — так привыкла к вранью, ко лжи, в которую я укутывалась, как в одеяло, что стать правдивой мне бы и в голову не пришло!
И еще мне стало казаться, что врут все! Ну, не может же быть, чтобы только я?..
Не врала, кажется, только Полина. Вот она-то любила меня не на шутку.
Я всегда знала, что Краснопевцев любит Лилю, свою первую жену. Я всегда знала, что он ей завидует. Ей, нищей, заброшенной и одинокой. И еще очень талантливой. Слишком талантливой, чтоб быть счастливой.
И вот именно это, а не ее дурацкая и короткая измена (от безысходности, кстати! Она все про него понимала!) разрушила их брак окончательно.
Он завидовал ей!
А сделал вид, что не может простить. Он и не мог — не измену, а ее талант простить не мог.
Краснопевцев утер ей нос — женился на молодой и красивой, сделал ее поуспешней и… затосковал. Ах, как он тосковал! Я это помню.
А она, эта несчастная Лиля, загнивала в своем захолустье, пила потихоньку и… умирала. От одиночества и тоски. Он лишил ее человеческой жизни. Он ее уморил.
А она, покинутая и нищая, продолжала писать свои картины, которые становились все лучше и лучше.
Я помню, как Краснопевцев привез тогда две ее работы. Занес в дом осторожно, думая, что я сплю. А я проснулась и чуть приоткрыла дверь спальни. Он поставил холст у стены и чуть отошел. Потом отошел еще чуть дальше. Потом сел и замер.
Сколько он так просидел — я не знаю. Но в ту ночь в спальню он не зашел. Утром я увидела его в гостиной на диване. Он спал одетый, какой-то весь сморщенный и несчастный, а на лице его застыла странная и страшная гримаса. Картины стояли по-прежнему у стены — там, куда он их поставил.
Солнце осветило комнату, пробившись сквозь прозрачные шторы.
В воздухе беспечно кружились пылинки. Пол, натертый моей заботливой Полей, глянцево и золотисто блестел. Я глянула на холсты и обмерла.
Это было обыкновенное чудо! Краски словно подсвечивались изнутри, наполняя холст влажным дыханием теплого вечера. Темный сад, деревянная скамья, фонарь на краю. А может, керосиновая лампа.
На скамейке — женская фигура. Лицо почти закрыто темнотой, лишь слабо просвечивает его тонкий контур. И темные волосы, падающие женщине на скуластую щеку. Видна линия рта — резкая, четкая и трагическая. Рука, поникшая словно увядший цветок. Длинная, тонкая кисть. Светлым пятном выделяется платье. Узкая лодыжка и остроносый башмачок с беззащитно развязанным шнурком. Брошенная на скамью шаль. И в отдалении — беседка. Почти неразличимая, размытая туманом, надежно укрытая черной ночью.
И меня вдруг охватили такой тихий восторг, такое откровение и такая печаль!.. Словно и сад, и скамья, и беседка, и шаль на скамье — все страдало и печалилось вместе с ней, с этой женщиной с резким, красиво очерченным ртом и узкой рукой.