Оба голоса, один тонкий и светлый, другой низкий и усталый, возвращались, каждый раз все более настойчивые, более многозначительные. И в то время как другие певчие, тенора или басы, взрослели и радовались жизни, приобретая очевидные признаки мужественности и покрываясь, где положено, обильной растительностью, он все чаще и чаще слышал внутри своего тяжелого черепа все те же два голоса.
Весна становилась для него пыткой. Он ощущал в животе некое кипение, разливавшееся по всем членам, которое невозможно было унять. С каждым апрелем все больше жира скапливалось под его гладкой кожей, хотя он и заставлял себя придерживаться монастырской диеты. Как-то он прочел у Гесиода легенду о том, как Время под покровом ночи оскопило Небо, как из его крови возникли мстительные Эринии, а из его семени, брошенного в море, родилась Венера. Его собственное скорее всего съели собаки, после того как оно было брошено в кучу отходов, под предательским покровом совсем другой ночи. Он отождествил себя с этим мифом.
Возвращаясь после блуда, певчие насмехались над ним и дразнили его рассказами о своих потаскушках. А он представлял себе Беатрису. Воспоминание о ней будило в его членах то ощущение блаженства, которое он испытывал, зарывшись головой в ее юбки. Он вспоминал запах дрожжей и теста, которое она успела замесить перед тем, как приор забил ее до смерти. Подобно шипам, вонзающимся в каждую извилину его мозга, к нему возвращались воспоминания: юбки Беатрисы, мягкая постель в Конде-на-Шельде. В шуме океана он слышал голоса Беатрисы и Жоскена.
Так вот чем были призраки его безумия: сочетанием желания и предательства. Теперь он знал, что за пение с утра до вечера звучало в его голове и какое бесконечно острое сожаление, как кнутом, обжигало ему внутренности всякий раз, когда весной пробуждалась земля. Никогда уже не будет Беатрисы – маленькой мамочки, никогда больше не будет Жоскена – милого папочки и величайшего предателя! Сожаления! Бесконечные сожаления, вечные сожаления, тысячу раз излитые в звуках. И ему, закупоренному в своем сале, никогда не суждено познать эту краткую потерю сознания, эти сладостные всхлипы, этот огонь в чреслах, погасить который может только утоленное желание, когда оно швыряет насытившегося самца в объятия забвения, как рассказывают об этом нормальные мужчины.
Осознав полную и окончательную непоправимость того, что его терзает, он предпринял попытку свести счеты с жизнью. Он поднялся на самый верх дозорной башни и заглянул в пустоту. Шагнуть через ограждение или разбить голову об алтарь означало для него все то же – желание заглушить навсегда эти голоса, поющие о сожалении. Но какая-то сила удержала его от решения навеки погубить себя. Его удержала не столько боязнь преисподней, сколько желание власти. Когда в церкви, едва он открывал рот, царственные головы склонялись перед его вдохновением; когда он чувствовал, сколь малы они становятся под грузом своих грехов, страха или раскаяния, в зависимости от того, о чем пелось в псалмах осмигласника, – он представлял себя почти Богом. Тогда ему казалось, что он властвует над ними, и в эти мгновения на его душу сходил покой.
Он уже давно исповедовался в этом своем грехе – гордыне – и пытался искупить его самобичеванием и умерщвлением плоти. Но слой жира на его теле был настолько велик, что он не чувствовал никакой боли, во всяком случае, ничего, что могло бы сравниться с его душевными страданиями. И он перестал стыдиться своего желания власти, обратив запрятанные глубоко внутри сожаления в свое оружие. Они проросли в его сознании как жезл Аарона. Голос, поднимающийся от его диафрагмы, был так же упруг, как орудие гнева брата Моисеева. И он знал, что однажды, с помощью этого невидимого жезла – его музыки – он сумеет отомстить за себя.
Его призвали в Севилью, и радость от возможности покинуть мрачный двор дамы Маргариты, восторг от путешествия по морю и завораживающее зрелище морских волн сделали свое дело – Гомбер смягчился и ожил. Севилья ошеломила его своим ослепительным солнцем и волнующимися толпами, кишащими в городе с населением в сто пятьдесят тысяч душ. Карл и Изабелла проводили свой медовый месяц в старинном мавританском дворце Гранады. Николь изнемогал от экзотических ароматов и невиданных красок.