Я вспоминаю те минуты в «Скорой», то странное чувство, которое овладело мною, когда я услышала ее голос.
– Они винят меня в смерти отца.
– Ясси, это маленькие дети.
– Ханне уже тринадцать, а Йонатану – одиннадцать.
– Они дети.
– Осколок – это знак.
– Я тебя прошу.
– И письмо было задумано как напоминание. Я не должна забывать о том, как поступила с ними. Они хотели, чтобы я оставалась их мамой, навечно. А я навечно разрушила их жизнь… – Я понижаю голос до шепота. – Она все запомнила.
– Ясси, на письме нет даже обратного адреса. Его, наверное, просто бросили тебе в ящик. Или ты всерьез полагаешь, что два ребенка в психиатрической клинике сумели выйти, чтобы шататься по Регенсбургу и раскидывать письма по ящикам? – Она поднимает кончиками пальцев окровавленный осколок. – Почему ты не отдала его полиции?
– Не знаю. Наверное, не хотелось снова давать объяснения. Так что я спрятала его под матрасом, а потом, когда мама привезла сумку, переложила туда.
Я делаю паузу, чтобы всмотреться в ее лицо, прежде такое родное. Лицо, в котором движение век содержало в себе ответ, а поджатые губы заменяли целую дискуссию. Лицо, которое теперь кажется мне чужим, как и мое лицо кажется чужим ей. Как и все во мне должно казаться ей чужим.
– Ты не понимаешь, – заключаю я.
Кирстен молчит.
– Ты и не должна, все нормально.
– Но я хочу тебя понять, Ясси! Только это нереально сложно.
Я слабо улыбаюсь. Он был прав.
Поначалу мне здесь больше нравилось. В больнице, я имею в виду. Не сказать, что было хорошо, но получше. Нам с Йонатаном разрешали спать в одной комнате. И есть мы могли там же, только мы вдвоем, и нам не приходилось сидеть в большом зале с другими детьми. И никто нам не досаждал. Конечно, фрау Хамштедт со своими помощниками частенько заглядывали, но нам это не мешало. Нам разрешали ходить в туалет строго по графику, и они постоянно спрашивали, не нужно ли нам чего. Я попросила принести мне Фройляйн Тинки, но фрау Хамштедт сказала, что полиция не нашла ее. Наверное, она улизнула, когда мы с мамой сбежали из хижины. Или когда входили полицейские. Наверняка они толком не заперли дверь. Представляю, как испугалась Фройляйн Тинки, когда незнакомые люди вломились в хижину, и сбежала в лес. И теперь сидит где-нибудь в зарослях, напуганная и голодная, и не может найти дорогу домой. Или, что кажется мне более вероятным, отыскала обратную дорогу, но перепугалась еще больше, когда обнаружила, что нас там уже нет.
– Мне жаль, Ханна, – сказала фрау Хамштедт, когда я загрустила. – Представляю, как ты любила эту кошку. И я уверена: с ней все хорошо.
Потом она добавила, что держать животных в больнице все равно нельзя. Тогда я впервые подумала, что здесь не так уж хорошо, как могло показаться.
И еще через несколько дней я в этом удостоверилась.
Нам сообщили, что будет лучше, если мы с Йонатаном расселимся по разным комнатам и начнем есть вместе со всеми. Перестали спрашивать, чего мы хотим, и заперли туалет. Я как-то еще перенесла это, а вот Йонатан трижды в день напускал в штаны. Тогда ему стали давать желтые таблетки, и все было неплохо. По крайней мере, он еще старался на сеансах по рисованию и разговаривал со мной. Только со мной, больше ни с кем. Как-то раз он сказал, что ему кажется, будто нас держат здесь в наказание. Я сказала, что это не так и ему не о чем беспокоиться, потому что нас скоро заберут. Что обещано, того уже не отнять. Йонатан мне не поверил.
Вскоре после этого он стал во время еды биться головой о стол. И ему начали давать синие таблетки. Теперь он вообще не разговаривает и на сеансах рисования просто чиркает по листу. Я говорила ему, чтобы он старался лучше, а Йонатан словно не слышал меня. И каракули его так безобразны, что нам даже не дают рисовать в одно время. Теперь он начинает на час раньше меня, и мы почти не видимся. Только когда он выходит после рисования из кабинета фрау Хамштедт, а я дожидаюсь в коридоре своей очереди. Вот как сегодня.