— Пойдем к бубличницам, — веселее заговорил Ивась. — Купим по бублику, зайдем за сторожку и потихоньку съедим. Никто не увидит, никто нас не будет бить.
В прошлом году нам с Ивасем из-за бублика здорово попало. Всыпали нам как следует.
Стоим мы возле бубликов, глотаем слюнки и решаем несложную задачу: можно ли одной медной копейкой закрыть два голодных рта?
Толстухи бубличницы, как монументы, сидели на теплых казанках. Их мало беспокоила детская задачка. Они были по горло заняты спорами о бубличной конкуренции, ибо бесцеремонно, на чем свет стоит, ругали друг друга.
Крайняя донимала соседку:
— Разве у тебя бублики? Черт по ним скакал. Кислые, сыроватые, ости десна дерут. Бессовестная!..
— А ты совестливая? Черта боишься, да на ночь дьяка зовешь… Значит, бублики печете!
— Пеку! По правде пеку!..
— Чтоб ты так по правде дышала, как ты по правде сырой мукой людей душишь!
— Замолчи, шкура барабанная! Одного мужа загнала, другого зануздала, на третьего сама верхом села!..
В этот момент Ивась несмело вытянул из кармана копейку. Бубличницы заверещали:
— Хлопчики!.. Детки!.. Вот у меня бублики… Дешевенькие, сладенькие, вкусненькие… Подходите, берите…
Ивасик дал копейку, сам взял бублик, разломил его пополам, и наши голодные зубики заработали.
Бубличница, хозяйка бублика, медленно поднялась с казана и, лукаво прищурив глаза, ехидно спросила:
— Это ты, озорник, копейку ткнул? Вас, байстрят, спрашиваю: вы копейку подсунули? Люди! Гляньте! Ограбили! Подсунули копейку, а бублик грызут за две копейки! Ой боже мой! Едят и облизываются. Да я вас анафемских!..
С этим шумом на наши детские головы надвинулась черная туча в образе глиняной макитры.
Долговязая соседка, вот та конкурентка, ласково остановила разъярившуюся бубличницу:
— Кума! Кумушка! Вы что, ошалели? Опомнитесь! Такую дорогую посуду да на такую дешевую голову? Вот же веревка. Веревкой по губам, чтобы знали, сорванцы, как чужое добро хватать. Держите их, ворюг!..
Попало нам подходяще. Еще хотели прибавить, да от страшной беды спасли нас наши юные ноги.
Наступил торжественный момент избавления от греха. Держа в правой руке заветные две копейки, я благоговейно положил голову на аналой.
Отвернув в сторону епитрахиль, отец Иоанн тихо спросил:
— Чем грешен?
По простоте своей я чистосердечно признался!
— В вашем саду сорвал яблоко.
— Ах ты ж невежа… паскудная! Пошел вон!
Пастырь с такой силой толкнул меня в грудь, что я со страху забыл бросить в железную миску две копейки. Но священнослужитель не растерялся, он на лету выхватил с моей ладони медные копейки.
— А грехи, отче? — с плачем крикнул я. — Грехи отпустили?
Схватив за сорочку, отец Иоанн потянул меня к себе.
— Тьфу! Проклятый! Какой же ты вонючий! Селедками воняешь. Вон из церкви.
Обутый в отцовские сапоги, я запутался в церковных коврах и упал на пол.
Какая-то жалостливая тетенька подняла меня с полу. Вытерла платочком набежавшие на глаза слезы и начала утешать:
— Не плачь, детка, не плачь. Грех на исповеди плакать. Ты батюшке дал копеечку?
— Две, — говорю. — Батюшка из рук сам выхватил.
— Господи! Шерсть стригут и шкуры дерут! Из рук вырывает. Иди, детка, домой, а то, чего доброго, тебе в церкви еще и ноги оттопчут.
Шел домой и болел душой. Копеечки взяли, а грехи отпустили?
Мама первым делом спросила:
— Исповедался, сыночек? Ну вот и хорошо. Теперь не греши. На хлеб не смотри — есть тебе грех.
По христианской морали есть после исповеди — боже тебя спаси! Крепись до завтрашнего обеда. А возьмешь хоть крошку чего-нибудь в рот — прямая дорога в пекло.
Вечером нам с сестричкой хорошенечко-таки подвело животы. Нащупав за печкой маленький сухарик, я начал его потихоньку, тайком, грызть.
Выдала меня самая младшая сестрица Надия.
— Мама, — шепнула, — а Сашко за печкой бога обманывает — сухарь грызет.
Мама — родная, дорогая мама — ради деток и всемогущего не испугалась. Перекрестилась — пусть бог простит! — и наварила в горшочке гречневых галушек. Загнала говеющих на печь и там в уголочке поставила тот горшочек с горяченькой едой.
На всякий случай вход на печь мама завесила стареньким рядном, а щель закрыла отцовской полотняной сорочкой. Пусть хатние святые угодники не подглядывают!
— Ешьте, детки! — угощала мама. — Галушечки ешьте спичечками, жижицу — ложечками. Глотайте тихонько, носом не шмыгайте, ибо наверху бозя сидит, услышит…
Мы медленно дули на жижицу, чтобы остудить ее, а галушки, чтобы громко не чавкать, глотали целенькими.
Лучше подавиться, чем подвести родную маму перед всевидящим гневным богом.
О боже, боже! Какой ты суровый и проницательный, что можешь сквозь рядно и отцову полотняную сорочку с высоких облаков узреть, как мы, голодные, уплетаем незаправленные гречневые галушки.
С грехом пополам закончил церковнопарафиальную школу.
Теперь передо мной стелился новый, неведомый путь: в какую сторону завернет моя жизненная стежечка?
Жизненная стежечка вела, вела и завела на гору. За селом, на горе, в опоясанном тополями хуторе жил хозяин, известный на всю округу богобоязливый церковный староста Кондрат Комар.
Сам жил, людей угнетал.