Гермиона закричала от злости. Она выхватила палочку и направила на злосчастный пергамент:
— Инсендио!
Видя, как чёрные клочья кружат по комнате, Гермиона почувствовала, что обида и ярость только разрастаются до невероятных размеров. Боль от двойного предательства пульсировала внутри, как ядовитое облако, которое грозило вот-вот лопнуть. Девушка бросилась вниз по лестнице и выскочила за дверь.
Лу уже восстановил ступени и дорожку из плитняка, и Гермиона нацелилась на неё. Голос волшебницы разносился над склоном криком раненой птицы.
— Инсендио! Инсендио! Инсендио!
Булыжники плавились от высокой температуры извергаемого пламени, и над чёрной замёрзшей землёй нависали серые потёки, будто и камни плакали вместе с ней.
— Тихо, тихо.
Гермиона пришла в себя от мелодичного женского голоса. Нарцисса набросила ей на плечи толстый плед, тепло дыша в ухо.
— Теперь ты знаешь, что я чувствовала, когда Люциус изменял мне с тобой…
* * *
По средам и субботам, укрытые чарами, они гуляли в самом сердце города — на Оружейной площади, где по традиции устраивались шумные ярмарки. Бродили у городской цитадели на проспекте Роже Салангро, где, по рассказам миссис Малфой, когда-то высился старинный замок колдуна Гийома Красного Глаза. На Площади Неизвестного солдата наткнулись на элегантное здание мэрии в стиле фламандского ренессанса с громадной башней-беффруа, напомнившей своей высотой великанов при осаде Хогвартса. А прямо у дверей склонились персонажи скульптуры самого Родена — «Граждане Кале», почти как магглы на уродливом монументе в Атриуме Министерства Магии во время правления Волдеморта.
Они останавливались, чтобы перекусить печёными крабами или угрями в «Histoire ancienne», а в ресторане «Лондонский мост» ели итальянскую пасту и вкуснейшие пироги.
И Гермиона вздрагивала всякий раз, когда казалось, что в толпе мелькнул прохожий с длинными белыми волосами. Сердце болезненно сжималось от глупой надежды.
Больше всего она полюбила прогулки на пляже, за рыбацким городком Курган, у старого форта Рисбен. Здесь пахло отголосками средневековых сражений, и сами камни хранили память о боевых кличах, победных криках и стонах раненых.
Гермиона стояла на берегу, закрыв глаза, и слушала. Ветер в дюнах пел свои дикие песни, будто пастух играл на сиплой свирели, и рвал полы длинного пальто, открывая ноги в тёплых сапогах. Лазурные волны рокотали, набрасываясь на серый песок, и отбегали обратно, ворча и отплёвываясь белой пеной.
Море манило в холодную глубину цвета глаз погибшего колдуна.
Оно призывно шептало искушающим голосом:
— Минни, малышка…
И с каждой ночью становилось всё хуже и хуже.
Гермиона просыпалась оттого, что сжимала в объятьях стёганое одеяло, совсем как в Англии, после того, как провела первую ночь в постели с Люциусом.
А потом начались кошмары.
Поначалу снилось, как Люциус обнимает её, крепко прижимает к себе и шепчет: «Минни, малышка…». И это неповторимое ощущение надёжности в его сильных руках не возмущает, а успокаивает. Дарит эйфорию и… счастье. Пахнет не «Латакией», а старым добрым «Кэвендишем» и шиповником от длинных белых волос. Он раскрывает её губы ласковым, но настойчивым поцелуем, и от восхитительных ощущений подкашиваются ноги.
И вдруг откуда ни возьмись вспыхивает неукротимое пламя и охватывает Люциуса с ног до головы.
Он так страшно кричал в этих снах… Лицо искажалось от дикой боли, исчезая в огне, и вместо него оставался чёрный череп с пустыми глазницами.
Гермиона просыпалась с воплем ужаса, на щеках всё ещё чувствовался смертельный жар, а в комнате витал отвратительный запах жжёной плоти. Она задыхалась от горя и страха.
Вжимаясь в подушку, девушка всхлипывала:
— Люциус… Люциус… Люциус…
И горькие слёзы впитывались в тонкий хлопок наволочки.
Она вскакивала, подбегала к раковине, чтобы умыться, и поднимала взгляд к зеркалу. И оттуда смотрела не Гермиона — Минни.
В одно такое утро она проснулась оттого, что её кто-то тормошил.
— Проснись! Проснись! Хватит орать!