Василий развязал мешок, вытащил из него подушки, рваное одеяло и белье. Он согласился, чтобы тумбочки стояли в его комнате. Фишбейн пожал ему руку, помог приколотить гвоздь для клетки и дал Кирюшке денег на ириски. Его гостеприимство перешло границы: он принес из столовой стул для жены дворника и уговорил ее выпить стакан молока. Василий побежал в дворницкую за остальными вещами, Кирюшка поскакал к моссельпромщику, ребенок уснул, и Фишбейн на цыпочках ушел от своих жильцов.
— Я — несчастный человек! — произнес он, садясь возле лежащей жены. — Кого мне поселили? На их валенках больше грязи, чем в приличной мусорной яме. У них на руках цыпки, по ним, наверняка, бегают вши, а они будут лазить в одну ванну и сидеть на одном стульчаке со мной. Что я могу сказать им, когда они — мое правительство?
Цецилия отвернулась от него. Фишбейн поцеловал ее в затылок:
— Я пойду в магазин, — проговорил он, — там у меня тоже война!
Цецилия лежала и тихо всхлипывала. Она жалела себя, несчастную женщину, у которой разрушали налаженное хозяйство, и впервые разочаровывалась в муже, который сдавал свои позиции и стал за панибрата с дворником. О, если-бы Цецилия была мужчиной! Она бы ни за что не пустила Василия в квартиру, повела бы с ним такой разговор, что ему бы стало жарко! Пусть на нее подали-бы в суд, в милицию, самому прокурору, она до последнего издыхания, как собака, рвала-бы на куски всякого, переступившего порог ее жилища…
Она услыхала голос Луши:
— Барынь! Барынь! Диван ошпарили!
— Что ошпарили? Кто ошпарили? — воскликнула Цецилия и, вскочив с постели, побежала в кухню.
Она с шумом опрокинула в коридоре кресло и зацепилась юбкой за ножку. Луша, бежавшая за ней, распутала юбку хозяйки и с ужасом заметила, что от кресла отскочил кусочек резьбы. Старуха поплевала на кусок, приклеила его и поставила кресло на прежнее место.
Цецилия убедилась, что диван — краса гостиной стиля ампир — был залит похлебкой. Пятно растекалось по парче жирным осьминогом, и каждое щупальце присасывалось к ее сердцу. Спиной к ней, у плиты, возился Василий, на нем была синяя рубаха без пояса и калоши на босу ногу. Он разжег примус, поставил сковороду и отскабливал ножом пригорелую картошку. От негодования Цецилия потеряла дар речи: она зашипела, замахала руками и двинулась на дворника. Василий снял с примуса сковороду и разинул рот. Цецилия закатила глаза, затопала и, выставив ногти, протянула руки. Тогда Василий, хлюпнув калошами, шагнул, слегка присел и, хлопая себя по ляжкам, испустил тот ошарашивающий звук, которым до смерти пугал по ночам кошек. Цецилия попятилась, ахнула и с несвойственной ей быстротой бросилась вон из кухни.
— Берта, Додя, караул!
Додя находился в своей комнате. Он просидел часа три над листом бумаги, исчертил его вензелями, домиками и женскими личиками. Рифма оставила его, словарь не помогал, и Додя неуклонно возвращался к той же мысли: он не напишет ни одной строчки до тех пор, пока не разойдется с одногрудой Берточкой. Додя лег животом на подоконник, высунулся из окна и слушал, как поет серебряный апрельский день. Он грелся на солнышке, закрывал глаза и видел голых женщин. Он целовал их, хмелел от нежных грудей и, царапая ногтями подоконник, предавался сладким движениям. Додя слышал крик матери, но пошел к ней, когда кончил свою работу.
— Кажется, ты меня звала?
— Ему кажется! У меня искромсали всю мебель, саму чуть не убили, а он хладнокровно встал и стоит!
Берточка накапала в рюмку валериановых капель и поставила перед Цецилией. Она выпила, поморщилась и заела дынным вареньем.
— Сейчас же поезжай к отцу, — велела она Доде, — скажи ему, чтоб он бросил все свои дела и бежал домой, если он хочет видеть в живых свою жену и мебель!
Доде не хотелось ехать; но он понял, что мать не уступит, упадет в обморок, и согласился. Он быстро надел кепку, схватил стэк и выбежал из дому. По двору он пошел медленней, а когда вышел на улицу, всякий бы сказал, что вот молодой человек идет гулять по Кузнецкому мосту… Додя шел, посматривал по сторонам, разглядывал женщин и, если какая нибудь нравилась, оборачивался и смотрел ей вслед, определяя ее фигуру и ноги. Завидев на другой стороне женщину в ярком костюме или в цветной шляпе, Додя устремлялся к ней, обгонял ее и заглядывал под шляпку. Он не видел, как почти через каждые десять шагов Последгол ВЦИК’а обещал 102.808 выигрышей на три миллиона рублей, как улыбалась Анна Болейн, идущая первым экраном в «Кино-Арсе», и на плакате божилась по-маяковски красивая папиросница:
«Нигде кроме, как в Моссельпроме!»
Он не видел, что на улице широкими рядами проходили манифестанты, и в их руках красным прибоем бились плакаты. Додя не читал раскаленных до бела слов, вопиющих о смерти Воровского, не слышал суровой песни, эхо которой раскатывалось по земному шару…