Наша память избирательна, и совершенно несомненно, что все эти детские игрушки, о которых Чарльз Диккенс вспоминает уже почти в сорокалетием возрасте, находятся в тесном родстве с мрачными фигурами, населяющими его зрелые книги. Неугомонный толстячок встречается нам среди его циркачей и комедиантов, а демонический советник подготовил появление таких зловещих фигур, как старый весельчак мистер Фейгин, резвый бес Квилп, изрыгающий серу и пламя, демонический убийца, мнимый джентльмен Риго из «Крошки Доррит», — словом, всех тех, кто, откровенно приняв обличье одной из трех издавна знакомых детям игрушек, с жестоким упоением творит свое черное дело в произведениях Диккенса. Что же касается картонного человечка с ногами вокруг шеи, производившего столь тягостное впечатление, то я склонен предположить, что он открыл собой группу висельников — убийц и самоубийц, чей страшный конец мучил Диккенса и в жизни и в романах. Кроме того, маска напоминает нам об актерах и о театре, увлечение которым Диккенс пронес через всю жизнь — с младенчества до седых волос, — а заодно о лицемерии, обмане и самообмане, воплощая в себе тем самым одновременно смешное и страшное, отчего нарисованный Диккенсом мир исполнен тревоги; ведь так часто его персонажи оказываются совсем не теми, кем хотят являться в чужих глазах.
Чрезмерными поисками символики у Диккенса грешат многие интересные в других отношениях современные исследования; их авторов слишком далеко увлекла несомненная близость писателя к первоосновам литературы — к легенде, к мифу. Впрочем, если уж искать единый символ для всего богатого и разнообразного мира Диккенса, то это все-таки будет маска. Все подробно описанные мной игрушки находятся в столь очевидной связи с главными темами жизни и творчества Диккенса, что я готов уступить скептикам лягушку, которая только и появляется в знаменитой «Оде издыхающей лягушке», сочиненной миссис Лео Хантер в «Пиквикском клубе».
В приведенном отрывке читателя поражает, насколько сохранившиеся в памяти Диккенса игрушки связаны с ощущением неуверенности и ужаса. Это сочетание игры и страха (возможно, вполне понятное современным родителям, начитанным в отличие от викторианцев в вопросах детской психологии) составляет первооснову всей диккенсовской фантазии, причем мне кажутся неразрешимыми и просто бессмысленными извечные споры между критиками и читателями, где одни отдают пальму первенства Диккенсу-юмористу, другие (ныне столь многочисленные) стоят за Диккенса — мастера ужасов, а третьи (редкие теперь, но составлявшие большинство во дни маленькой Нелл) преданы душой сентиментальному Диккенсу. Диккенс — все это сразу; это три грани его таланта, и, что особенно важно, мы часто видим по крайней мере две из них одновременно. Кроме того, изображаемый им мир всегда осенен тенью смерти. Ведь многие из самых ярких и смешных его сцен обретают свое настроение и свой пафос благодаря постоянному ощущению бренности всего земного. Эта тень не обязательно представляется мрачной, ведь Диккенс — христианин. Он лишь спрашивает себя, не выражал ли по-своему этот детский страх перед застывшей маской первые мысли о природе смерти, и это очень характерно для создателя маленькой Нелл, Поля Домби, крошки Тима и мальчика Джо, подметавшего улицу. В приведенном отрывке как бы воплотилась в миниатюре вся сущность созданного Диккенсом мира: радость, в которой притаился ужас (или ужас, в котором притаилась радость, не эта ли обратимость является одним из секретов его метода?); реальность, чреватая обманом; детскость, узнавшая, что все преходяще; веселые и нелепые фантазии, преподносимые с полной серьезностью.
Стиль этого небольшого отрывка не меньше, чем его содержание, способен пролить свет на многие, как мне кажется, превратно истолкованные прежде стороны жизни и творчества писателя. Отрывок этот взят из статьи Диккенса «Рождественская елка», опубликованной в 1850 году в его журнале «Домашнее чтение». Рождественские статьи и рассказы родились из серии повестей, начатой в 1843 году знаменитой «Рождественской песнью», и, по существу, представляли собой кульминацию его непосредственного общения с тысячами читателей, а ведь можно с уверенностью сказать, что общение с читателями было для Диккенса «главной страстью его жизни», как выразилась миссис Тиллотсон{1}
. В этих статьях и рассказах он беседовал с членами своего многотысячного семейства, усаживался у их праздничных очагов, отведывал их индейки и рождественских пудингов.