Закончив «Повесть о двух городах», Диккенс мог без ложной скромности признаться себе, что поддержал успех журнала, чему способствовали и постоянные редакторские хлопоты. Теперь читатели наслаждались романом «Женщина в белом». Для лета 1860 года был подготовлен «День в седле» Чарльза Левера. Но после первых выпусков спрос на журнал стал быстро падать; роман Левера явно не понравился публике. Поведение Диккенса в этом случае доказывает его оперативность, трезвую деловую хватку и одновременно удивительную снисходительность и доброту к друзьям и собратьям по перу. Он решил отдать журналу свой новый роман, который собирался печатать привычными месячными выпусками; понимая, что самолюбию Левера будет нанесен чувствительный удар, он попытался смягчить разочарование писателя сердечными, чуткими, поистине дружескими письмами и даже выговорил самые лучшие условия для издания «Дня в седле» отдельной книгой. Становится ясно, почему Диккенса одновременно и боялись, и любили. Но поразительна уверенность писателя в том, что он сможет быстро перестроиться и перекроить еще только задуманный роман совершенно заново.
Достойно восхищения, что «Большие надежды» получились самым цельным из всех произведений Диккенса, ясным по форме, с сюжетом, согласующим глубину мысли с занимательной простотой изложения. Мало объяснять художественное единство книги тем, что Диккенс в совершенстве овладел мастерством лаконичного и строгого повествования, необходимого для еженедельных выпусков; в одном письме он замечает: «В связи с небольшой вещицей, которую я все время писал — правильнее сказать, пишу сейчас, потому что только сегодня надеюсь закончить ее, — меня осенила такая превосходная, новая, гротескная идея, что я стал сомневаться, не лучше ли перечеркнуть эту небольшую вещь и сберечь идею для новой книги». Короче говоря, этот великий роман — пусть потом Диккенс и надумал писать его неторопливо, месячными порциями — был начат как маленькая «вещица», и писатель сохранил ее внутренний лаконизм. Уже само название — образец точности: слова «Большие надежды» с меткой иронией передают пошлость той бездумной, праздной жизни, к которой стремится Пип после получения таинственного наследства; к которой готовит его Мэгвич, беглый каторжник, решивший сделать из него джентльмена; название передает и пошлость мертвого существования, уготованного Эстелле ее опекуншей мисс Хэвишем, старающейся сделать из девушки прекрасное, блистательное орудие мести всему мужскому племени; ирония распространяется даже на будто бы всемогущего жонглера человеческими судьбами Джеггерса, адвоката, перед которым дрожат преступники: ведь его аморальное кредо — быть выше простых человеческих чувств — делает его жизнь пустой, механической, одинокой, он осужден вечно и безнадежно умывать руки, стараясь смыть общую для всего человечества вину, от которой, будучи чем-то вроде кукольника, он ошибочно считает себя свободным.
Пошлые и претенциозные мечты отражают широко распространенные в обществе настроения — в пятидесятые годы Диккенс часто объявлял эти потуги выбиться в «приличное» общество проклятьем страны, делающим людей рабами бездушной системы; правда, мысль эта не навязывается читателю, поскольку в романе нет широкой панорамы общества, как в «Холодном доме» или в «Крошке Доррит». Однако этим пустым претензиям отдана лишь половина псевдобольших надежд Пипа; как Мэгвич пытался создать его самого, а мисс Хэвишем — сформировать характер Эстеллы, так сам Пип, снедаемый болезненной, всепоглощающей страстью, пытается сделать Эстеллу предметом любви, предметом больших романтических надежд, хотя ее ледяное сердце не способно ответить на его чувство. В романтической любви усматривается личный грех, аналогичный греху социальному — снобизму, это сентиментальный побочный продукт денежного общества. И раз все социальное в романе сводится к личному и каждый персонаж и событие увидены сквозь одну из граней чудно отшлифованного, сложного, хотя на вид и простого, характера Пипа, то все время ощущаешь — что в произведениях Диккенса вещь редкая — метафизический подтекст: все надежды тщетны, и это проявляется не только в отношении Пипа к наследству, Англии — к богатству, человека — к цивилизации и даже Пипа — к Эстелле, предмету его романтических мечтаний.
Когда Пип, еще мальчиком столкнувшись с холодностью Эстеллы, говорит: «Я посмотрел на звезды и подумал, как это, наверное, страшно, замерзая, обратить к ним лицо и не встретить в этой мерцающей бездне ни помощи, ни сочувствия», мы неизбежно начинаем размышлять о духовной смерти, которую навлекает на себя человечество, не допуская до себя или подавляя настоящую любовь и настоящее чувство. Напомню снова, сюжет так целостен, так хорошо скомпонован, что аллегорический слой нигде не вылезает наружу, все время оставаясь в глубине.